Черные листья
Шрифт:
— И не прыгнет, — добавил Васильев.
— А если попробовать? — спросил Павел. — Или обязательно на всех оглядываться? Может, пускай потом кое-кто на нас поглядит. А?
Семен Васильев засмеялся:
— Затравку даешь, инженер? — И уже серьезно: — Между прочим, если по-честному, надоело в середнячках ходить. Рвануть бы на всю катушку! Чтоб шел по городу, а люди показывали: вон Семен Васильев идет. На Усте рекорд ахнул со своими дружками… Что скажешь, Серега?
— Фантастика, — усмехнулся Чувилов. — Ни с того ни с сего — орлы? А где у нас крылья?
— Вырастут, — сказал Павел.
Струг снова пустили. Семен пополз к своим секциям передвигать гидродомкраты, а Павел вернулся к приводу…
…Прошло
Это были нелегкие для Павла дни, когда он как бы исподволь, опасаясь разрушить только-только зарождающееся к нему доверие, готовил людей к мысли, что они должны сделать тот особый рывок, который им покажет, на что они способны. И сделать этот рывок всем вместе. Нет, Павел думал сейчас не о рекорде — он отлично понимал, что до какого бы то ни было рекорда еще очень далеко, к нему обычно готовятся долго и основательно, но заметный, ощутимый сдвиг должен быть обязательно.
Как ни странно, начальник участка Андрей Андреевич Симкин отнесся к идее Павла весьма прохладно. Причину такого отношения Симкина Павел понять не мог, тем более, что Андрей Андреевич еще недавно сам возлагал большие надежды на новую струговую установку. «Поостыть-то он, конечно, поостыл, — думал Павел, — но неужели у него не осталось никакого запала?»
Как-то Андрей Андреевич ему сказал:
— Не понимаю тебя, Селянин. Ты инженер или кто?
— Я тоже вас не понимаю, — ответил Павел. — Вы о чем?
— А вот о чем. Я не раз видел, как ты, собрав вокруг себя своих рабочих, начинаешь обсуждать с ними те или иные проблемы. Притом такие проблемы, которые не всегда доступны их пониманию. Вопросы научно-технической революции, проблемы советских менеджеров, научной организации труда… Народный университет… Может, скоро политэкономией с ними займешься?
— Уже занялся, — заметил Павел.
— А ты действительно убежден, что рабочему очистного забоя важно все это знать? Может быть, было бы больше пользы, если бы ты затрачивал свое и их время на другое?
— Например? — спросил Павел.
— Например, на усвоение ими правил техники безопасности, на изучение азов горной геологии и еще более простых вещей.
— Вы это серьезно? — удивился Павел.
— А ты сам подумай, — уклончиво ответил Симкин. — Спустись на землю с заоблачных высот и подумай… Ты ведь витаешь, Селянин. — Снисходительно улыбнулся и добавил: — Между прочим, особенно не переживай. По молодости мы все понемножку страдали такой же болезнью…
А Павел особенно и не переживал. Правда, очень хотелось, чтобы такой опытный инженер, как Симкин, поддержал его, но на нет и суда нет. Павел продолжал свою линию. Почти каждый день после смены просил рабочих задерживаться на несколько минут и проводил с ними «разбор полетов», как говорил Лесняк. Это был тщательный анализ всего, что произошло за шесть рабочих часов. Там, в лаве, Павел фиксировал все… С девяти часов пятнадцати минут до девяти сорока двух струг не работал. Почему? Какова причина простоя? Можно ли было сократить этот простой хотя бы на пять минут, хотя бы на четыре, на три… Сколько за эти минуты можно было бы добыть угля?.. Потом опять простой двадцать пять минут… Полторы тысячи секунд! Ну-ка, давайте посмотрим, что необходимо было сделать… Где струг остановился? На пае Лесняка? Лесняк замешкался? А где в это время был Семен Васильев, сосед Лесняка? Почему не подоспел на помощь?.. И так далее, и тому подобное. Вначале рабочие очистного забоя посмеивались: детский сад, да и только. Игра в трали-вали… Секунды — метры, метры — секунды… Нормальные люди секунды не считают. Мы что, будем удивлять мир?
Однако мало-помалу Павел убедил: секунды — это тонны угля. Секунды в масштабе тысяч лав — это тысячи тонн. Мир можно не удивлять, но думать о своем угле надо. Капиталистический мир трещит от энергетического кризиса — об этом рассказывать не стоит. Сейчас для нас уголь — это золото. Все это понимают? Тогда надо понять и другое:
каждый из нас в отдельности и все вместе отвечают за то большое дело, которое нам доверили…А в заключение словно в шутку говорил, поглядывая на Семена:
— И вообще — разве мы хуже других? Идет, скажем, по городу гроз Семен Васильев, а вслед ему доносится: «Вон Семен Васильев идет! Это ж тот самый, его сразу узнаешь! На городской доске Почета портрет его на самом видном месте…»
— Неплохо, — замечал Семен. — Совсем неплохо, а, Никита?
— С моей стороны возражений нет, — Никита Комов говорил тоже словно бы в шутку, но Павел чувствовал, что за этой шуткой скрывается и нечто более глубокое — им всем действительно надоело ходить в середнячках, у них действительно загоралось желание заявить о себе в полный голос. Законное желание, думал Павел. И его нельзя смешивать с пустым тщеславием. Рабочая гордость — это не тщеславие…
Как и прежде, отправляясь на шахту, они встречались с Лесняком на автобусной остановке. Обычно Виктор приходил сюда первым и, ожидая Павла, поеживаясь на холодном ветру и пританцовывая, вслух отводил душу:
— Опять Клашка-маклашка своего благоверного ублажает: «Пашенька, миленький, поспи еще минуточку!..» Зараза!
А вообще-то Лесняк Павлу слегка завидовал: Клашка, чтоб там ни говорили, женщина стоящая. Культура — будь здоров, мордашка тоже на уровне, обхождение с людьми — высший класс. «Ты, Витя, заходи к нам почаще, мы тебе скучать не дадим. Наверное, тоскуешь иногда в одиночестве?» Будто в душу заглядывает. Девчонки к Лесняку липнут, как мухи, а где та, с которой тосковать не будешь? Где она, единственная? Такая вот, как Клашка… Чтоб не только тело, но и сердце согревала.
Павел как-то сказал:
— Ради большой любви к женщине, Виктор, люди на смерть шли. Знаешь об этом?
— За бабу — на смерть? — присвистнул Лесняк. — Дураков нету.
Бравировал, конечно. Фальшивил. Будь у него своя Клашка-маклашка, он тоже пошел бы за нее на смерть. Знал это точно. Чувствовал. Лишь бы она была настоящей и… одной-единственной. Которую он давно искал.
Однажды ему показалось, будто нашел ее. В серых глазах Натальи Одинцовой, чертежницы из батеевского института, вдруг увидел такое, отчего мир сразу стал совсем иным, и все в этом мире изменилось настолько, что ничего не узнать. Лесняк удивленно глядел на небо, по которому бродили хмурые тучи, и туч этих не замечал. Чистое теплое небо. Такое же теплое, как глаза Натальи. Люди поеживались от колючего холодного ветра, а Лесняку казалось, будто ветер совсем мягкий. А людей было жаль. Если им холодно, значит, у них нет того, что есть у него, у Лесняка: тепла души, того внутреннего тепла, которого ничем не заменишь…
Он знал Наталью давно — уже два или три года. Настоящая царица. Идет по улице — мужики ошалело хлопают глазами: вот это да! Магнит! Девчонки и женщины поджимают губы: «Эта самая? Боже мой, ну и вкусы! Кукла ведь!» Первый признак острой зависти. И неприязни, порожденной той же завистью.
А Наталья Одинцова шествует по жизни, как по хорошо проторенной дорожке — ничего и никого вокруг себя замечать не хочет, даже по сторонам не смотрит. Словно уже вкусила от жизни всех горьких и сладких плодов, словно всем пресытилась и ни хорошего, ни плохого больше не ждет. Маска? Может быть. Поди разберись, что творится в душе знающего себе цену человека…
Но Виктор Лесняк тоже знал себе цену. Встретит Наталью, мимоходом бросит: «Салют, Натка!» Она тоже мимоходом: «Привет, Витя! Как живешь?» — «Все в норме. А ты?» — «И я… Будь, Витя!» — «Будь, Натка!»
И разошлись. Он даже не оглянется. А у самого щемит, щемит и ком в горле. Бежать бы за ней, хотя бы прикоснуться плечом к ее плечу, будто невзначай, будто совсем: случайно. И, наверное, ой как сладко бы стало, как все вокруг посветлело бы. Или сказать бы ей: «Хочешь, Натка, в шурф брошусь? Уцелею — моя будешь, нет — так тому и быть…»