Чернышевский
Шрифт:
И, как бы спохватываясь, что он посвящен в такие подробности дела (где же, как не в кружке Введенского?), скромно добавляет: «Не знаю, правда ли это, или он в самом деле участвовал в чем-нибудь. Да никто почти не знает и того, было действительно что-нибудь, в чем бы можно было участвовать… Вообще здесь об этом деле очень мало говорили, то-есть, кроме тех, у кого были тут замешаны знакомые, никто и не говорил и не думал, потому что считали это все слишком пустым шумом. В провинциях, должно быть, думали, что тут есть что-нибудь серьезное, потому что приезжие обыкновенно спрашивали: «Ну что тут было у вас?» Иной просто отвечает: «А что такое? Я ничего не слыхал», – и в самом деле он или не слыхал, или уже успел позабыть. Вообще было это дело, не заслуживающее
И сыну саратовского купца Полякова, приехавшему тогда в Петербург и доставившему Николаю Гавриловичу посылку от родных, точно так же силился он представить «дело Ханыкова и компании», как не заслуживающее внимания. Но сам почувствовал, что версия такая показалась Полякову неубедительной («кажется, заслужил его недоверие»)
Это показное спокойствие совсем не вяжется с той короткой гневной записью в дневнике, помеченной 25 апреля 1849 года, когда Чернышевский узнал об аресте петрашевцев. Все возмущение произволом, накипевшее у него тогда на душе, вылилось в одной фразе о шефе жандармов Орлове и управляющем Третьим отделением Дуббельте, которых он назвал скотами, достойными виселицы.
XI. Окончание университета
Чернышевскому предстояло решить не туманный вопрос о далекой будущности, а простой, обыденный вопрос о месте по выходе из университета: оставаться ли в Петербурге, или ехать в Саратов и поступать там служить?
Твердое намерение «пойти по ученой части», принятое им вскорости после переезда в Петербург, оставалось с тех пор неизменным, но все еще далеко не ясно было, каким образом удастся осуществить его Настолько не ясно, что Чернышевский затруднился за полгода до начала выпускных экзаменов ответить на вопрос матери, каковы же его «виды и отношения в Петербурге» и что предполагает он делать в ближайшем будущем.
Подошло время выпускных экзаменов. За неделю до них Чернышевский получил известие, что в Саратове освободилось место учителя гимназии. Получение этого известия положило начало длиннейшей истории, тянувшейся почти целый год и приведшей в конце концов к тому, что Чернышевский в 1851 году очутился в Саратове на месте покойного Волкова учителем словесности в тамошней гимназии.
Мысли его были уже далеки от университета. Глубоко и по-настоящему его волновало совсем иное. Живая, горячая вера в будущее и крепнувшая воля к действию все более и более сливались воедино. В нем созревали широкие замыслы, начинала бить ключом надежда на неизбежное и близкое пробуждение закабаленного, обманутого народа.
Вериги векового рабства не спадут сами собою – их надо сбросить. Право на свободное и разумное развитие не явится само собою – его надо отвоевать.
Вот почему в тех случаях, когда ему доводилось говорить на эти темы с людьми из народа, он старался внушить им мысль, что добром они ничего не получат, что должно добиваться силою.
В таком именно духе толковал он с крестьянином, нашедшим наконечник ножен его шпаги, с солдатом, переезжавшим с ним в одной лодке через Неву, с извозчиком, который вез его однажды поздним февральским вечером 1850 года на Петербургскую сторону к Иринарху Ивановичу Введенскому.
Его заветные желания и надежды личного свойства все теснее сливались с мыслями о благе народа и родины.
Размышляя тогда о своем будущем, он уже угадывал в общих чертах, как оно сложится после университета и поездки в Саратов. «…Через несколько лет я журналист и предводитель или одно из главных лиц крайней левой стороны…»
Теперь, в дни выпускных экзаменов, на пороге иной, новой жизни, он еще острее чувствовал, что политика главенствует над всеми его помыслами и интересами, что она становится в самом центре его внутреннего мира.
В толпе врагов, в кругу друзей,Среди воинственного шумаУ верной памяти моейОдна ты, царственная дума.Ему захотелось напомнить о себе другу ранней университетской поры – Михайлову. «…Кончаю курс, остаюсь здесь служить или делать что попадется под руки… Скорее всего достану где-нибудь учительское место. Если нет, принимаюсь писать и переводить…
С самого февраля 1848 года и до настоящей минуты все более и более вовлекаюсь в политику и все тверже и тверже делаюсь в ультрасоциалистическом образе мыслей».
Теперь он уже бесповоротно укрепился в своем революционном мировоззрении. Отвращение к крепостническим порядкам, к социальному неравенству, революционные настроения, питаемые окружающей обстановкой, привели его постепенно к убеждению в необходимости способствовать всеми силами и всеми средствами подготовке переворота в России. Наряду с сочувствием социально-утопическим теориям у молодого Чернышевского выкристаллизовалось понимание важнейшей роли борьбы классов, как движущей силы истории. В осознании этого, как и в готовности к действию, уже и тогда сказывалось его огромное преимущество над теми, кто не шел дальше отвлеченных мечтаний о грядущем «золотом веке».
Замечательно, что уже тогда возникал у него план устройства тайного печатного станка, на котором он будет печатать – придет время – призывы к восстанию крестьян, чтобы расколыхать народ, дать широкую опору движению возмущенной массы. Он понимал, что осуществление этих планов не так близко. Это будет тогда, когда он поселится в собственной квартире, когда будет свободно располагать деньгами. Но он уже ощущал в себе и сейчас силу решиться на это и не пожалеть, если даже придется погибнуть за это дело. В мае 1850 года Чернышевский писал в своем дневнике, что по отношению к самодержавию он чувствует себя «так, как чувствует себя заговорщик, как чувствует себя генерал в отношении к неприятельскому генералу, с которым должен вступить завтра в бой…»
Университетская пора его жизни окончилась. Из робкого, застенчивого мальчика, каким он явился в Петербург четыре года тому назад в сопровождении матери, Чернышевский превратился в двадцатидвухлетнего юношу с необыкновенно богатым внутренним миром и широким кругозором. Начитанности его мог бы позавидовать любой ученый. При этом ученость его была не отвлеченной, не схоластической, а, напротив, тесно связанной с жизнью. Не ученость для учености, а животрепещущая мысль, вооруженная знаниями, пытливо исследующая прошлое для настоящего и будущего. «Полнее сознавая прошедшее, – говорит Герцен, – мы уясняем современность, глубже опускаясь в смысл былого, раскрываем смысл будущего…»
Чернышевский стал собираться в Саратов, чтобы повидать родных. Четыре года тому назад, при поступлении в университет, его радовало, что вот он облачится в студенческую форму, а теперь он чувствовал облегчение, расставаясь с нею, меняя ее на штатское платье и с удовольствием рассматривая свои покупки: пальто, манишку, галстук, перчатки и фуражку.
15 июня утром он выехал с дилижансом, отправлявшимся из Петербурга в Москву; далее предстояло путешествие до Саратова на перекладных.
Двухдневная остановка в Москве позволила ему навестить семью Клиентовых, в доме которых Чернышевские останавливались в 1846 году по пути в Петербург. У него осталось тогда самое отрадное впечатление от поездки в Троицкую лавру в обществе Александры Григорьевны. Теперь он узнал, что вскоре после того на семью Клиентовых обрушилось несчастье: одна за другой умерли три сестры Александры Григорьевны… Одна из них, Антонина, была кумиром всех сестер, ценивших ее поэтический дар. В памяти Чернышевского навсегда осталось стихотворение Антонины Клиентовой «Там, где липа моя…» Много лет спустя он вспомнил это стихотворение, когда писал в каземате Петропавловской крепости «Повести в повести». Приведя в одном из отрывков повести несколько строф этого стихотворения, он говорил о силе скорби, проникающей их, и вспоминал о молодой жизни, увядшей без радости и без любви, посреди обыденщины и скуки.