Черный и зеленый
Шрифт:
— Да мы пойдем, Нина Ивановна. Нам на поезд еще успеть.
— Да что ж, чайку даже не попьете?
Впрочем, Нина Ивановна не особо настаивала, и ее слова опять стали формальными. Она прислушивалась к новым ощущениям, к леденящей кристальной морозной легкости, поселившейся у нее в груди.
— Да вы уж извините, Нина Ивановна, мы пойдем.
— Ну, давайте. Жалко. А то бы по чашечке-то…
Ахметзянов взял мешок, в котором что-то вяло шевелилось.
— Осторожно, не задень.
— Ага.
— Не испортится, мальчики?
— Да нет, мы быстро.
Прошли по коридору, сопровождаемые ревниво-завистливым взглядом Нины Петровны. Задержались на крыльце.
— До свидания, Нина Ивановна.
— До свидания, мальчики. Спасибо вам огромное. Храни вас Господь. Дай вам Бог здоровья. Вот потешили-то старуху. Сердце совсем не болит. Тьфу, тьфу, тьфу, не сглазить.
— А оно у вас теперь болеть не будет, — Мелентьев пристально посмотрел Нине Ивановне
Нина Ивановна на несколько секунд застыла, остолбенела, и у нее даже немного закатились глаза. Потом вернулась в обычное состояние, впрочем, оно теперь было необычным, новая, невиданная обычность пришла теперь к Нине Ивановне.
— Ну, мы пошли.
— Низкий поклон Павлу Иннокентьевичу. Избавитель. Дай Бог ему здоровья.
— До свидания.
— До свидания, ребятки. Храни вас Бог.
Мелентьев и Ахметзянов отошли на некоторое расстояние от барака Нины Ивановны, закурили.
— Ну вот, а ты говорил. Чего боялся-то? Видишь, тут делов-то… Начать и кончить.
— Да, нормально получилось. Сервант только вот ей пожгли.
— Да ладно, фигня. Там немного совсем обгорело.
Мешок в руках у Ахметзянова ощутимо шевелился.
— Ты это, осторожнее с ним, смотри, не вырони. Ты его подмышку возьми, а то заметят еще. Ну что, на поезд пойдем?
— Давай, может, на автобус?
— А когда автобус? Поезд-то уже скоро будет, без пятнадцати восемь.
— А автобус в двадцать минут девятого. Зато прямо к дому приедем. Пошли на автобус.
— Ладно, давай.
Перебрасываясь на ходу пустыми, означающими молчание, фразами, они пошли к автостанции.
Дом-музей
Электричка приехала, электричка уехала. А Мелентьев остался здесь, в этом городе, не навсегда, конечно, а так, приехал ненадолго. Приехал, чтобы посетить Дом-музей.
Постоял немного на платформе, озираясь. С одной стороны железной дороги местность была довольно густо утыкана маленькими домиками, избушками даже, а с другой тоже виднелись домики, но побольше, каменные, там был собственно город. Мелентьев посмотрел расписание обратных электричек, отметил про себя, на каких ему было бы удобно уехать, и сразу забыл. Пошел в город.
Мысль о посещении Дома-музея русского композитора 2-й пол. XIX-нач. XX вв. Афанасия Тубова засела в мелентьевском мозгу давно. Он в некотором роде тоже чувствовал себя композитором. Невыносимо долгими вечерами и ночами в смрадном полуподвальном помещении Мелентьев вместе с несколькими едва знакомыми знакомыми создавал и пытался исполнять музыкальные произведения. Вечно лохматый, низенький человек по прозвищу Сергей извлекал звуки из полуразрушенной гитары, сонно-пьяный «барабанщик», тоже Сергей, но это было его настоящее имя, ударял руками и палками по гулким предметам, а Мелентьев, принимая мучительные позы, хрипел громкие, отрывистые, неумные песни.
А утром и днем Мелентьев работал то ли курьером, то ли менеджером — передвигал стулья, отвечал по телефону, договаривался о встречах.
Казалось, что надо бы побывать в Доме-музее композитора. Казалось, а вдруг что-то интересное случится, какое-то новое впечатление, что-то может быть вообще изменится, все-таки это музыка, искусство и даже, как говорила одна учительница в школе, в которой когда-то учился Мелентьев, прекрасное. Еще тогда, в школе, всякий раз, услышав прилагательное «прекрасное» без каких-либо приставленных к нему существительных, Мелентьев начинал волноваться, ему хотелось спросить, что прекрасное? что именно? вот понятно если там мороженое прекрасное или велосипедное колесо или ну не знаю солнце прекрасное, а просто прекрасное это что? Что, что прекрасное, что? И школьник Мелентьев сильно волновался, сильное беспокойство ощущал от этого прекрасного неизвестно чего и обычно плакал, и, в общем, ужас, врача вызывали, а он все что прекрасное, а? что прекрасное-то? Очень чувствительный у вас мальчик, вы его как-нибудь пронаблюдайте, может, в санаторий какой-нибудь его или вот есть психиатрические лечебницы, а то заниматься эстетическим воспитанием в классе просто невозможно, вы уж как-то разберитесь. Потом прошло. Другие прилагательные, существительные и глаголы Мелентьева не беспокоили. Только прекрасное прилагательное прекрасное вызывало иногда смутную тревогу, и хотелось поехать в Дом-музей. И вот, поехал.
Сошел с платформы и оказался на большом бесформенном участке земли, покрытом асфальтом. По краям участок был уставлен какими-то смутными предметами — то ли киосками-ларьками, то ли выглядывающими из-за деревьев стенами домов. Получалась какая-то что ли площадь. Да, да, именно площадь. Привокзальная площадь.
От площади отходили три улицы: две вправо и влево, вдоль железной дороги, собственно, у этих двух улиц было одно название — Вокзальная улица, а еще одна улица — Московская — перпендикулярно железной
дороге. По Московской улице можно было выйти-выехать на большую дорогу, так называемое шоссе, а уже по этой дороге — дальше, дальше, к Москве, на что и указывало название улицы. Московская — потому что ведет в Москву.Посреди площади стоял небольшой автобус, немного помятый, не потому, что он попадал в аварии и бился бортами о твердые предметы, а просто от времени, от постоянного, годами трения о воздух, о человеческие взгляды и вздохи. На лобовом стекле табличка — 2 з-д ЖБИ. Немного поодаль располагался другой автобус, похожий, только какой-то грустный, с табличкой 1 микрорайон. Чуть впереди автобуса 2 з-д ЖБИ стояла крошечная толпа, ожидающая, судя по всему, возможности поехать на этом автобусе в глубь города, в сторону з-да ЖБИ. Скоро, совсем скоро, а может быть, и через очень продолжительное время, совершится ритуал: шофер с путевым листом в руке подойдет к автобусу, откроет дверцу кабины, залезет в кабину, бросит путевой лист на кожух мотора, туда, где в беспорядке валяются билеты, мелкие деньги-сдача и его, шофера, пиджак или куртка, по-хозяйски поправит зеркала, потом выйдет, откроет мотор, покопается немного в моторе, опять залезет в кабину, поправит по-хозяйски зеркала, возьмет плохо пишущую шариковую ручку, отметит что-то в путевом листе, но ручка не будет писать, и он будет долго искать какую-нибудь бумажку, чтобы расписать ручку, найдет газету, будет с остервенением чиркать по ней ручкой, газета порвется, он отбросит газету, потянется рукой за пиджаком или курткой, из пиджака или куртки что-то, наверное, ценное выпадет и со звоном упадет куда-то вниз, куда-то между кабиной и салоном, и шофер будет это звенящее доставать и выронит и опять достанет и положит в карман пиджака или куртки, и из кармана куртки или пиджака вытащит сложенную в несколько раз бумажку, ручка наконец запишет, шофер отметит что-то в путевом листе, ох… По-хозяйски поправит зеркала. Включит зажигание. С всхрапом воткнет первую передачу. Автобус проедет несколько метров и не остановится у ожидающей толпы, а проедет чуть дальше, и люди, составляющие крошечную толпу, всей толпой устремятся к двери автобуса, поднимая с земли и роняя и опять поднимая свои тяжелые сумки, и шофер еще что-то отметит в путевом листе и откроет дверь, люди заполнят собой пустое пространство салона и станут пассажирами, и кондукторша с сумкой, висящей между грудью и животом, начнет протискиваться по салону, брать деньги и отдавать билеты, автобус заложит крутой вираж по площади, и поездка состоится.
Мелентьеву не нужен был автобус. Он пошел пешком по Московской улице, к Дому-музею.
Московская улица страшно заросла деревьями. Деревья росли на тротуарах, заслоняя сероватые четырех- и пятиэтажные дома, и еще более бурно они росли во дворах, между домами, в общем, везде, где только можно, росли деревья, это называлось «у нас очень зеленый город», «зеленые легкие города», «какой здесь воздух». Зеленокаменные джунгли. Серые куски домов сквозь заросли зеленых деревьев.
Справа сквозь деревья и железную ограду замелькал рынок. Чтобы попасть в Дом-музей, надо было пересечь рынок по диагонали — Мелентьев заранее подготовился, все узнал у знающих людей, и теперь знал, куда ему идти. Пошел через рынок. Народу мало, почти никого. Мелентьев шел вдоль рядов и не понимал, как эти ничего не делающие, неподвижно сидящие торговцы получают прибыль, ведь не покупают же. Но это только так казалось Мелентьеву, на самом деле покупали — вон сухонькая бабулька приценивается к дешевому швейному изделию из ситца, а вон там не очень богатый, наверное, мужичок хочет купить у коммерчески радушного азербайджанца левый ботинок, у меня, понимаете, левый порвался, а правый ничего, нормально, а мне куда два-то, слушай, бери пару, смотри какие, прошивка вот, смотри натуральная кожа, за четыреста брал, клянусь, за четыреста пятьдесят отдам, бери, ты здесь таких не найдешь, только у меня, клянусь, прошивка, кожа, смотри, ладно, четыреста, а можно только левый, а? Мне левый надо, левый. Левый. Так что прибыль была.
Кончился рынок, промелькнули две неприметные улочки, тоже сильно заросшие деревьями и уставленные сероватыми домами, и вот — Дом-музей, двухэтажный, деревянно-трогательный, как и большинство домов-музеев. Наверное, еще на стадии проектирования неведомый архитектор сер. XIX в. смутно предчувствовал, что из его творения со временем получится Дом-музей, и придал ему приличествующее пасторально-сентиментально-умильное выражение.
Мелентьев остановился, отдышался. Подтянул штаны, попытался заправить рубаху, которая от долгой ходьбы образовала там, под штанами, подобие жгута, и ему даже пришлось отвернуться к глухому серому забору, расстегнуть штаны и расправить рубашечный жгут. Жительница города, проходившая мимо, высказалась в том духе, что, мол, как не стыдно, подумала, наверное, что Мелентьев собирается мочиться у забора или уже помочился, но он вовсе не собирался мочиться, а просто хотел потщательнее заправить рубаху, и заправил. И заодно, раз уж так получилось и чтобы соответствовать ожиданиям проходящей мимо жительницы, помочился. И вошел в Дом-музей.