Черный нал
Шрифт:
— Пойди сам налей. Знаешь же где.
— За что я тебя люблю, Валя, — за рачительность. У офицеров и водки-то днем с огнем. Ждут самолета. В магазине все высосали. А у тебя полный комплект. Я, Валя, сухонького. Красненького стакашку. Так где был-то? Неделю по тайге шастал. Будет о чем рассказать дома…
— Лукъянович…
— Лукич, Валя. Так правильно. Ну что ты, что ты…
— Лукъянович. Пошел ты в жопу. Допивай и проваливай.
—
— Ты вот что, Валя. Не отпускай ты себе бороду. Вот пришел из лесу и побрейся. Не идет тебе борода. Ты, Валя, похожим становишься…
— На кого? — привстал Старик.
— На одного человека, Валя. Ни к чему тебе такое сходство. Побриться, приодеться, потом в часть, по бабцам приударить. А чего тебе не жениться? А? На родину — и с молодухой?
— Лукъянович. Пошел вон.
— Валя. Не груби. И побрейся. Нельзя тебе походить ни на кого. Ты на себя походи. Дружок. Ну пока. — И вышел.
Однажды Старик решил кое-что проверить. Он знал, что фотографии его московские, ленинградские, американские появлялись в советских газетах во множестве. Подшивки хранились там, где положено им было храниться. В красном уголке. Он перерыл — “Правду” и “Известия” за несколько лет. Начиная с его первого визита. Имя свое прочел десятки раз, фотографии не было ни одной. Все номера с фотографиями Старика отсутствовали. Также отсутствовали брошюры и толстые книги, где он увековечился.
Он совершенно поседел в ту ночь, когда ждал расстрела. В лице его как будто что-то надорвалось, переменилось. Все же внимательный человек мог бы найти знакомые черты. Если бы было с чем сравнивать. Когда наконец в части появился телевизор — а потом их завезли много и хороших, — Старик купил и себе.
И однажды в хроникальном фильме увидел себя и товарищей, великих и живых по сей день. Делающих дело.
Я проснулся чуть раньше первого вторжения света в ординарное логово. Матрас, бывалый и рыхлый, отпустил мою плоть бездомного нарушителя границ неохотно. Он как бы примеривался ко мне. А почему нет? Вот здесь опять тепло, гостеприимно, ласково в комнате, где матрас, столик, лампа на длинном шнуре и вкрадчивые соседи за дверьми длинного коридора. Подо мной нет льда, нет волн, а есть старинный паркет, в царапинах и выбоинах, настоящий, дубовый. По нему ступали босые пятки стольких поколений. Гегемон безродный пройдет, и придут другие, крепкие, трезвые, у меня жизнь как-нибудь наладится, исправится.
Паркетины под подоконником вынимаются. Они отчетливо видны: более блестящие и стыки пошире. Там у хозяина тайничок. Заначки какие-нибудь, трешки, десятки, штуки. Мой тайник в другом месте. Нужно поднять голову, взглянуть наверх, где каким-то чудесным образом уцелела древняя люстра. И если столько времени среди безденежья, дряни, копоти люстра не тронута, не продана, значит, она дорога тому, кто владеет комнатой, кто в ней прописан. Это его последний рубеж, его поплавок, его Сталинград. Поэтому, рискуя все же,
но спокойно и не печалясь, я в широкой верхней розетке, где фазовая разводка, пыль и червяки в изоленте, положил заначку — пять бумажек по сто зеленых. Не зажигая света, передвинув стол, встаю на него и отыскиваю сверточек.Дискета в другом месте. Под обоями, над дверью, где они оттопырились, отвисли. Я чуть подпорол их, вложил пластмассовую пластинку с планочкой из металла и снова заклеил. Пусть она покамест там и останется. А впрочем, нет. Достаю дискету и возвращаю ее во внутренний левый карман куртки. Теперь переставляю стол назад, ложусь, снова засыпаю. Утром начинается процедура возвращения к жизни. Бритье в общественном туалете, баня на Халтурина, джин с тоником в рюмочной на Невском, и потом до Гостинки, через мостик со львами на Гороховую, в кафе, где обильный завтрак для победителя.
— Мне кофе двойной, со сливками, печень трески с горошком, ветчину, сосиски. И пирожное.
Покой сошел ко мне, и вновь призрак дома появился. Но завтрак мой прерывается. Письмо в конвертике почтовом, без марки, без подписи, хорошо заклеенный. Тонкий. Один листочек внутри.
“Есть важное дело. Срочно позвони по телефону”. И семь циферок.
Значит, Птица не уехал из города, а засел где-то здесь. Но жив. И дело какое-то сыскалось. И сразу рухнула иллюзия, растаяло мнимое мимолетное благополучие, а по-другому быть не могло.
Я звоню по указанному номеру трижды. Гудки длинные, отчетливые, как будто электричка у станции, перед остановкой. Хороший телефон.
Абонент где-то рядом. Наконец вечером, часов около семи, трубку снимают.
— Да… — Мужской, но не Птицы голос.
— Мне бы художника нашего…
— Сейчас. — И вот он, птичий клекот:
— Ну, слава Богу. Отыскался. А я уже думал, судьба. Я записку тебе отправил наудачу.
— Дело, касающееся нас с тобой? Дело-то какое? Ты там в надежном месте?
— Да. Место верное. Семью вывез.
— Ну и ладно. Где встречаемся? Кафе пусть останется незасвеченным. Сбережем.
— В Петергофе давно был?
— Там фонтаны не работают.
— Там человек один живет. Встретиться с тобой хочет.
— Что за человек?
— Ты его знаешь. Человек хороший.
— Ты что? Говорить не можешь?
— Могу, но не хочу. Пусть тебе сюрприз будет. Завтра в полдень.
— На пристани. Люблю у воды стоять.
— Зер гут. В полдень.
Непогода, вынесшая меня вместе с порывом ветра с территории беды и принесшая на территорию несчастья, унялась, отлетела, чтобы быть, впрочем, наготове, где-то рядом и при случае явиться вновь. Что у нее на уме? Может быть, в следующий раз отправит меня ко дну. Залив спокоен, волны полизывают надежный, вечный дебаркадер, и солнце слева и сзади. Птица появляется с пятнадцатиминутным опозданием. Мы обнимаемся.
— Хорошо выглядишь, — говорит он, — лицо загорелое, обветренное.
— Пейте джин “Гордон”. Получите естественный цвет лица. Пойдем выпьем, или сначала дело?
— Пить будем втроем.
— Ну и где человек? Еще один бомж?
— Ты угадал. Только стой спокойно. Не дергайся. Все нормально. Это участковый Струев.
Я закрываю глаза, пригибаю голову, расставляю локти, ноги. Я снова готов бежать и драться.
— Ты что, сука? Сдал меня? — говорю я, не поднимая головы. — Не шевелись, у меня ствол, — несу я чушь. — Где они? Где менты?