Черный принц
Шрифт:
– Врача нет. Он появится утром. И ваша матушка… выпейте.
– Нет.
Сил оттолкнуть руку не хватает. А девушка привыкла, что больные порой капризничают. И с капризами бороться научилась.
– Со мной была женщина… Таннис Торнеро… мне нужно знать…
– Все будет хорошо. – Медсестра ласково улыбается и гладит по голове, точно он ребенок, которого нужно утешить. – Все будет…
…утро.
Ослепительно-яркое утро с солнечными зайчиками на белой плитке. Их целая россыпь, и Кейрен тянет руку, пытаясь поймать хотя бы одного. Кажется, что тянет, но на деле рука не поднимается
И это хорошо.
Он в больнице.
И это плохо.
Он не знает, что случилось с Таннис… она ведь дышала, Кейрен до последнего помнит, что она дышала. Спала только. Во сне требуется меньше воздуха, и ему пришлось…
– Дорогой, тебе нельзя вставать с постели. – Матушка принесла с собой букет азалий и тонкие ветки аспарагуса. – Умоляю, хотя бы сейчас прояви благоразумие.
Невысокий столик, явно появившийся в палате матушкиными стараниями, как и скатерть с кружевной отделкой, и фарфоровое блюдо, и та же самая ваза. Ветки аспарагуса кренились, бросая на блюдо нитяные тени.
– Ты едва не умер! – Матушка присела на стул…
…стул больничный, а сине-серебристый чехол с бантом – матушкин.
– Не представляешь, до чего мы переволновались.
– Кто меня вытащил? – Говорить не в пример легче, чем вчера.
Боли нет. Есть оглушающая невероятная слабость, когда само тело кажется мешком, набитым мокрой шерстью. А вот боли, ее нет.
– Райдо.
Матушка хмурится, но недовольство длится недолго.
– Где он?
– Уехал.
…конечно, его альва не способна быть одна. Долго. Она старается, но ей страшно. И Райдо тоже, и Кейрен теперь понимает этот его страх. И наверное, он сам теперь Таннис не отпустит.
Шага на три – самое большее.
– Он ведь вытащил не только меня?
Поджатые губы. И морщинки на лбу.
– Мама, пожалуйста…
– Да.
– С ней все хорошо?
Молчание.
И вздох.
Солнечные зайчики россыпью на белой стене… и тени аспарагуса словно отражение, но не в воде – в блюде. Белом фарфоровом блюде… от обилия белизны голова болеть начинает.
– Дорогой, ты только не волнуйся. – Теплая мамина рука убирает длинную прядь. – Тебе нельзя волноваться… опасно…
– Мама?
– Она ведь человек, Кейрен. Была…
Была?
Неправда.
Она дышала, Кейрен помнит. Он стерег ее дыхание. И считал, надеясь, что спасут. Он держал ее в руках, чтобы сохранить… удержать… и не сумел.
– Люди намного слабее нас… и мне жаль.
Солнечные зайчики.
Ветки аспарагуса. Черно-белый мир, который для чего-то оставил Кейрена живым.
Жить по инерции не так и сложно.
Утро. И пробуждение задолго до рассвета. Но надо лежать, потому что так принято. Кейрен лежит, пялится в потолок. Дышит, вяло удивляясь, что способен дышать.
…у дежурной сестры снова бессонница. И женщина ходит по коридору, останавливаясь перед дверьми палат. Она замирает, вслушивается в тишину, идет дальше…
…рассвет, все более ранний.
И грохот повозки. Окна выходят на задний двор, и Кейрен знает, что в пять утра привозят продукты для больничной кухни. У сестры-хозяйки
низкий голос, почти бас, и усики есть. Однажды, когда лежать стало невмоготу, Кейрен добрался до окна и стоял, глядя, как разгружают телегу.Бочки. Свертки. Тюки и мешки. Женщина в форменном платье, размахивающая лавровым веником. Она отчитывала извозчика, а тот оправдывался…
…жизнь за окном. И ведь странно, что продолжается.
Скоро весна.
Так Кейрену сказали. И, наверное, его выпустили бы из палаты, он ведь здоров, но почему-то медлили. А ему было все равно, где находится.
Черно-белый мир… нет, черного и белого как раз почти нет. Фарфоровое блюдо не в счет. И сапоги доктора, которые он начищает до блеска. От сапог, от самого этого человека в партикулярном платье пахнет ваксой и еще мятой. Доктор заправляет брюки в сапоги, а мятной водой полощет рот, заглушая несвежее дыхание. Он болен, и это его раздражает, словно бы сама болезнь ставит под удар его право лечить прочих.
– Что же вы, милейший, хандрите? – Он появляется утром, сразу после завтрака. И, усаживаясь на стул, закидывает ногу за ногу. Он укладывает на колене планшетку, тоже черную, хотя сам остается невыносимо серым, и проводит языком по зубам, проверяя, все ли чисты. – День-то какой хороший. Славный день.
Доктора рекомендовали матушке. Он не берется лечить тела, но норовит забраться в душу, объяснить Кейрену, что боль пройдет. И это смешно, как может пройти то, чего нет?
Кейрену и вправду не больно.
Пусто только.
– Ах, милейший, в ваши-то годы себя хоронить… – Доктор цокает и вновь языком зубы пересчитывает. Он притворяется сочувствующим, готовым выслушать… и вправду был готов, вот только внимательный взгляд его, острый, как скальпель, мешал говорить. И Кейрен молчал. – Знаете, в вашем возрасте… хотя нет, не в вашем, я был куда более юн, неопытен, но довелось пережить историю, каковая в то время показалась мне трагедией… любовные разочарования бьют по сердцу.
Сердце – всего-навсего орган. Мышца, которая кровь перекачивает. И кровь лишь кровь. Никакой мистики, одна сплошная физиология.
– Однако прошли годы, и теперь я вспоминаю обо всем с усмешкой.
Усмешка у него выходила кривоватой. И проволочные усики доктора вздрагивали.
Он говорил еще о чем-то, искал тайные тропы в душу, не понимая, что души этой больше не осталось. Наверное, жила забрала ее с собой.
…как Таннис.
В какой-то из дней доктор предложил лекарство. Кейрен отказался. Он точно знал, что здоров.
– Завтра я уйду, – это были первые слова, которые доктор услышал. И он встрепенулся, подался вперед, едва не столкнув с колена черную свою планшетку.
– Куда?
…надо освободить квартиру. И вещи собрать. Вазу… нет, вазу он столкнул. Случайно. Но остались фарфоровые кошки и скатерть льняная… тот самый плед с пятном… ее гребень, щетка для волос… платья… футляры с украшениями.
Память.
И невыносимо думать, что кто-то другой прикоснется к этой памяти.
– Какая вам разница, – ответил Кейрен, глядя, как сестра-хозяйка пересчитывает корзины. Белье отдавали прачкам ближе к полудню, меняли грязное на чистое.
– Милейший…