Черный ящик
Шрифт:
Боаз, по моим оценкам, приближается к метру девяносто пять и весит, по меньшей мере, девяносто килограммов. Но при этом движения его легки и напоминают повадки барса. Дни и ночи расхаживает он босиком и, кроме выцветшей набедренной повязки, на нем нет никакой одежды. Его вьющиеся волосы цвета тусклого золота ниспадают до плеч. Его белокурая мягкая борода, полузакрытые глаза, губы, которые не сжаты, а наоборот, слегка приоткрыты – все это придает ему облик Иисуса со скандинавских икон.
И все-таки он как бы погружен в сон. Он здесь и не здесь. И молчит. Кроме телесной мощи, я не нахожу в нем никакого сходства с моим по-медвежьи грузным отцом. Напротив, чем-то неуловимым он похож на Илану. Быть может, нежностью голоса. Или своим размашистым, пружинящим шагом. Или своей полусонной улыбкой, которая кажется мне одновременно и детской, и лукавой. «Ты восстановишь фонтан, Боаз?» – «Не знаю. Может быть. Почему бы и нет?» – «А флюгер, что был на крыше?» – «Может быть. А что такое флюгер?»
За окном моей комнаты –
Даже ксилофон из бутылок в мансарде, в той самой комнате, где сорок один год назад зимней ночью умерла моя мать, даже он, кажется мне, метит точно в цель. Впрочем, его странные звуки, по-видимому, нацелены только в меня. Если Вы нарисовали в своем воображении картины разврата, которому в полумраке днем и ночью предается Ваша жена в объятиях жестокого дьявола, – то вот Вам простая правда: нет никакого полумрака, а есть либо пронзительный свет лета, либо – тьма. Что же до дьявола, он по большей части спит, находясь под воздействием болеутоляющих средств, привезенных из Америки. (Кроме лекарств, кроме его портативной пишущей машинки, пижамы и трубки, – все остальное до сих пор в нераспакованных чемоданах, брошенных в углу комнаты. Да и трубка служит ему не для курения, а для того, чтобы держать ее в зубах. Курение вызывает у него рвоту.) А когда заснуть ему не удается? Лежит он на своей кровати из досок, уставившись в пространство, у окна. Недолго – пока хватает сил – перебирает семена в прохладном амбаре во дворе. Дьявол- скиталец, чье наказание – не находить покоя. Одурманенный таблетками. Вежливый, притихший дьявол, изо всех сил старающийся не быть обузой, почти обходительный. Быть может, уподобился он своему отцу, превратившемуся из медведя в овцу в своем санатории на горе Кармель.
А то, потрепанный и исхудавший, опираясь на свою новую палку, в сандалиях, изготовленных его сыном из куска автопокрышки и веревок, в вылинявших джинсах, в подростковой рубашке, на которой нарисован Попай-мореход, тащится он из комнаты в комнату. Из коридора – в вестибюль. Из отремонтированного крыла дома – в сад. Останавливается, чтобы побеседовать с Вашей дочерью. Пытается научить ее игре в камешки. Дает ей поносить свои наручные часы. И продолжает свой путь, пересчитывая и каталогизируя тени своего детства и своей юности. Здесь была башня, где содержались шелковичные черви… Здесь он зарезал и похоронил попугая… Здесь он запускал (а потом – подорвал с помощью пороха, набранного из патронных гильз) электрическую железную дорогу, которую привез ему отец из Италии. Здесь он прятался два дня и целую ночь после того, как отец ударил его. Сюда он, бывало, приходил онанировать. Здесь он завоевывал Западную Европу, втыкая в карту булавки и стрелы. Здесь он сжег живую мышь в мышеловке. А здесь он показал свой член внучке слуги- армянина и пощупал, словно в обмороке, ее промежность. Здесь с его помощью приземлились завоеватели с Марса, а тут он тайно испытал первую еврейскую атомную бомбу. Там он однажды обругал своего отца, за что получил сокрушительный удар в нос и потом валялся к одиночестве, окровавленный, словно поросенок. А здесь он спрятал легкие сандалии, найденные им в вещах, оставшихся после матери (и вот позавчера он обнаружил под колеблющимися плитками пола их сгнившие остатки). Здесь уединялся он с Жюлем Верном и покорял далекие острова. А тут, в тесном пространстве под задней лестницей, скрючился он и плакал, скрытый от глаз людских, плакал последний раз в своей жизни: когда отец казнил его обезьянку…
Ибо в этом доме он вырос. А теперь пришел умереть в нем.
Бывает и так… Без двадцати восемь, после заката и перед тем, как там, у горизонта, над морем, дотлеют последние головешки солнечного костра… И непременно на разбитой скамье, поближе к обрыву, напротив фруктового сада, превратившегося в субтропический лес, который под руками Боаза начал приобретать свой первоначальный облик. Есть там и груда камней на том месте, где прежде был колодец. Не колодец, а яма для сбора воды, которую выкопал отец, намереваясь в будущем собирать здесь дождевую воду. Илана сядет рядом. И две его застывших руки окажутся между ее ладоней: ибо случается, что она и я – словно двое детей, стесняющихся друг друга, – мы молчаливо сплетаем наши руки. Ведь Вы, человек благородной души, не помянете ей это злом…
К пока я пишу эти листки, что перед Вами, я все более склонен прислушаться к моему сыну, который вчера сказал мне своим ровным невозмутимым тоном, что вместо того, чтобы гнить в больнице «Хадасса» (это, наверняка, мне уже не поможет), лучше уж оставаться здесь, «словить», как он говорит, немного покоя.
Не мешает ли им мое присутствие?
– Ты платишь.
Не хотят ли они, чтобы я был им чем-нибудь полезен? Например, вел какие-либо занятия? Читал лекции?
– Но ведь здесь никто не указывает другому, что ему делать.
Делать? Но я ведь почти ничего не делаю?
– Самое лучшее
для тебя – сидеть спокойно.Итак, я останусь здесь. Пребывать в покое. Не проявите ли Вы свое милосердие – не позволите ли им остаться здесь еще немного? Каждый день я буду забавлять Вашу дочь. Я создам для нее театр теней: на стене появятся образы чудовищ, сотворенные моими пальцами (этому меня научил Закхейм, когда мне было шесть или семь лет). Я по-прежнему буду обмениваться с ней соображениями о природе огня и воды и о том, что снится ящерицам. Она изготовит мне лекарства из грязи, мыльной воды и шишек. И каждый день, в час, когда задует вечерний ветер, я буду сидеть с Иланой на скамейке и слушать, как шумят сосны.
Речь идет о весьма кратком отрезке времени.
И Ваше полное право – отказать и потребовать, чтобы они вернулись без промедления.
Кстати, Боаз предлагает, чтобы и Вы присоединились к нам. По его словам, Вы сможете внести свой вклад – Ваш опыт строительного рабочего здесь может быть очень полезен. Однако, есть одно условие: Вы не станете инспектором по соблюдению кашерности – так говорит Боаз. А что Вы думаете на этот счет?
Если Вы того потребуете, я немедленно отправлю их на такси в Иерусалим и не стану на Вас сердиться (да и какое у меня право сердиться на Вас?).
Знаете ли, господин мой? Я приемлю свою смерть. Не поймите превратно: речь идет не о желании умереть и тому подобном (это ведь трудности не представляет: у меня есть отличный пистолет, подаренный мне однажды неким генералом из Пентагона), нет, речь о совершенно ином желании – вообще не существовать. Ретроактивно уничтожить свое присутствие. Сделать так, словно я и не появлялся на свет. Перейти изначально в некое иное модальное состояние – эвкалипт, к примеру. Или пустынный холм в Галилее. Или камень на поверхности Луны.
Кстати, Клане и Ифат отвел Боаз лучшую часть дома: он разместил их на первом этаже в полукруглой комнате с венецианскими окнами, из которых видны крыши домов соседнего, прямо под нами расположенного киббуца, банановые плантации, полоска берега и море. (Чайки на рассвете. Глубокое сияние в полдень. Голубоватая дымка к вечеру.) «Когда-то в этой комнате была грандиозная библиотека моего отца (хотя я никогда не видел, чтобы он открывал книгу). Теперь эту комнату выкрасили в какой-то пронзительно голубой цвет. Старая рыбацкая сеть украшает се высокий потолок. А еще в этой комнате, кроме четырех постелей, застланных шерстяными армейскими одеялами, да рассохшейся облупившейся тумбочки, свалены в кучу мешки с химическими удобрениями. И стоят несколько бочек солярки. Какая-то влюбленная девушка нарисовала во всю стену портрет Боаза – обнаженный и окруженный нимбом, шествует он с закрытыми глазами по тихим водам.
Но вместо того, чтобы шествовать по воде, он проходит сейчас под моим окном и садится за руль маленького трактора, который приобрел совсем недавно (на мои деньги). Тащит дисковый плуг. А дочка Ваша, словно маленькая обезьянка, – в его объятиях, ручки ее – на руле трактора между его руками. Кстати, она уже научилась ездить верхом на осле, почти без посторонней помощи. Такой маленький послушный ослик. (Вчера в темноте я по ошибке принял его за собаку и даже едва не погладил. С каких это пор я занимаюсь тем, что глажу собак? Или ослов?) Однажды возле Бир-Томаде, в Синае, какой-то глупый верблюд забрел в мою зону огня. Медленно-медленно передвигая ноги, тащился он по склонам холмистой гряды – на прицельном расстоянии в две тысячи метров. Чуть пониже бочки, что служила нам целью во время учебной стрельбы. «Пушкарь» бахнул по нему двумя снарядами и промахнулся. Радист-заряжающий попросил дать ему попробовать – и промазал. Тут уж я ударился в амбицию: спустился на сидение стрелка и выстрелил. Но и я не попал. Верблюд остановился и взглядом, исполненным неизъяснимого покоя, измерил расстояние до места, где приземлялись снаряды. Четвертым выстрелом я размозжил ему голову, снеся ее с высокой шеи. В бинокль мне хорошо был виден фонтан крови высотою в один- два метра. Обезглавленная шея еще поворачивалась из стороны в сторону, словно искала снесенную голову, затем, обернувшись назад, облила кровью горб, подобно тому, как слон хоботом поливает свою спину., и, наконец, с какой-то утонченной медлительностью подломил он свои тонкие передние ноги, подвернул под себя задние, рухнул, приземлившись на брюхо, воткнул шею, фонтанирующую кровью, в песок – и так застыл на склоне, словно странный монумент, который я безуспешно пытался разнести тремя дополнительными снарядами. Внезапно в «мертвой зоне» появился какой-то бедуин, размахивающий руками, и я приказал прекратить огонь и убираться восвояси…
Вот снова ветер с моря прошелся по ксилофону из бутылок. Я останавливаюсь, отрываюсь от пишущей машинки, чтобы спросить себя: не повредился ли я в уме? С какой стати изливать мне душу перед Вами? Сочинять для Вас исповедь? Из болезненного желания стать посмешищем в Ваших глазах? Или, напротив, получить отпущение грехов? От Вас? Месье Сомо, на чем основана Ваша слепая уверенность в существовании «Божественного Провидения»? Искупления? Воздаяния и наказания? Или милосердия? Где Вы наскребли все это? Вы соизволите представить мне доказательства? Совершите маленькое чудо? Превратите посох мой в змия? А жену Вашу – в соляной столб, наверное? Либо Вы встанете и признаете, что все это – лишь глупость, невежество, недомыслие, обман, унижение и кошмар.