Чертополох
Шрифт:
Закрыл глаза и снова вспомнил все… Снова увидел на своей груди бледное лицо и глаза, такие близкие, огромные и почти темные от страха, отчаяния и надежды. Потом улыбка радости и тихое, чуть слышное слово «благодарю!» Белые руки ее обняли его шею и тесно, испуганно прижалось к нему крупное, но странно легкое тело женщины с озера. Высокий и сильный, он стоял на своих длинных ногах, крепко держал добычу, отнятую у озера, быть может у смерти, и в первую минуту не знал, что делать дальше? Шагнул к берегу, но она остановила его испуганным взглядом и по-прежнему тихо, словно ее мог услышать кто-нибудь, кроме лилий и солнца, попросила:
— Нет, нет! В лодку… Прошу вас!.. Мой костюм…
Он
Когда они уже были в лодке, и Гречихин сидел согнувшись, мокрый, нелепый, веселая улыбка снова поцеловала бледные губы наяды, и она, смеясь, укутала его в свой халат и схватила весла…
— Отвернитесь! — сказала она.
Гречихин повиновался, даже закрыл глаза и только слышал, как скрипят уключины, как сильно и жарко дышит ее грудь, да еще журчит вода за кормой, и сладко и пьяно пахнут водоросли, духи, мягкий халатик…
А за окном гроза. Молния пишет на небе огненное слово, и Гречихин читает его…
Что это было? Сказка? Страничка из чужой прекрасной книги? Сон? Нет. В маленькой темной комнате повсюду висят и лежат мокрые вещи. Новенький светлый костюм похож теперь на грязную тряпку, шляпа полиняла и потеряла свою ленту… Даже папиросы плавают в мокрой коробке.
Да, все это было наяву. О! Если бы в Гречихине проснулся поэт, на одну только эту ночь, на один час, настоящий, Божьей милостью поэт… Или музыкант… Он взял бы у грозы ее голос, ее восторг и власть… Он взял бы у молнии ее огонь, ее крылья, и в эту темную ночь, такую же темную, как вся его жизнь, он создал бы песню, поэму или, быть может, только одну жалобу, один стон и бросил его небу и людям и…
— В корзину! В печку!.. — сказал Гречихин, скривив губы, и отошел от окна.
Завтра он уедет, и всему — точка. Он ничего не знает. Он убежал от нее… Едва лодка пристала к мосткам купальни, он убежал от нее, смущенный, дрожащий от озноба, мокрый и дикий… И, конечно — смешной и, уже конечно, безобразный… Вдвое!..
— Господин Гречихин, вы опять напутали? О чем вы мечтаете? Куда вы подшили вчерашний доклад?
Гречихин вскакивает, роется в толстых «делах», ищет… Через несколько минут слышит снова:
— Господин Гречихин, дайте мне отношение за номером четыреста семь… Да займитесь вы делом, наконец! Где у вас перечень постановлений?
Помощник журналиста суетится, отворяет и запирает огромные черные шкафы, набитые пыльными бумагами, бегает в регистратуру, орудует толстой иглой, прокалывает пальцы, хлопает штемпелем, лижет второпях конверты…
Гречихин приходит в Управление раньше всех и уходит последним, вместе с курьерами. Пока он сбегает по широкой лестнице и надевает пальто, в голове его еще танцуют описи, справки, номера… Но холодный, октябрьский ветер быстро и бесследно уносит все бумаги, путает номера, сметает всю пыль… И Гречихин снова один. В толпе прохожих, в вагоне трамвая и в своей комнатке, всюду он одинок и всюду с ним его думы…
Придя со службы, он долго пьет чай, стакан за стаканом, последний уже холодный, и ходит по узкой тропинке от окна до печки и обратно. Потом ложится на диван, раскрывает книгу и… путешествует. Вчера он был на берегах Нила, задирал голову, чтобы взглянуть на вершины пирамид, и стрелял в черные головы крокодилов. Сегодня он уже в Италии, бродит между памятниками campo santo, потом едет в Верону и долго стоит перед гробницей с гербом Капулетти. Где он будет завтра? Он и сам еще не знает; быть может, — на севере, в фиордах Норвегии… Не все ли равно? Ведь, и Клеопатра, и Джульетта, и Иордис — так же прекрасны и бледны, как была она. И на устах их та же улыбка…
Улыбка женщины с озера.Изредка Гречихин выходит из дому и задумчиво бродит по улицам. Подолгу стоит перед освещенными окнами магазинов и с одинаковым вниманием разглядывает выставленные окорока и пестрые ситцы, розовые букеты обоев и фарфоровые чашки…
Заходит в кинематографы, слушает музыку и, щуря воспаленные глаза, смотрит на экран. Преступники и сыщики бегают по крышам домов, маршируют английские солдаты, канканирует улыбающийся Макс… Мелькают Альпы, старинные замки, мчатся автомобили… Не все ли равно? Утомленный тапер барабанит ноктюрны и вальсы, старое разбитое пианино дребезжит и гудит… Но иногда на экране скользят деревья, тенистые уголки чужих далеких парков и плещутся маленькие незнакомые волны… Ах! все деревья безмолвны, и все волны мгновенны, но они говорят жадной памяти, и старенькое пианино еще умеет смеяться задорно и весело…
Вот и сегодня, бродящего по темным улицам, Гречихина, точно мотылька на свечку, притянули к себе желтоватые огоньки убогого сарайчика под вывеской «Палас».
Гречихии заплатил тридцать две копейки, взял билет и программку и вошел в холодный, почти пустой и темный зал. Тощая безмолвная девица указала ему место. Гречихин расстегнул пальто, сел и взглянул на экран. Протер глаза, весь подался вперед и вытянулся, неподвижный, даже перестал дышать. Он увидел берег, скамейку и самого себя, стоящего за толстым деревом… Увидел озеро, то самое, и лодку, и ее. Вот она, тем же ленивым жестом, сбрасывает с плеч халат, вытягивает к солнцу руки…
Бледный, с раскрытым ртом, Гречихин снова видит свой сон, приснившийся однажды перед грозой. Ему снова, как тогда, и жарко, и душно… И так же плещется вода, пахнут водоросли. И так же противно липнет к телу мокрое платье. Вот, он снова бежит от лодки и слышит вдогонку тот же звонкий смех и слышит, как в его желтых туфлях хлюпает вода…
Мгновенье, — и на экране ничего. Только в одном углу — желтая заплатка. Под потолком вспыхивают лампочки. Антракт. Мимо Гречихина проходят новые зрители. Господин в котелке наступает на длинные, вытянутые ноги Гречихина и говорит: «Пардон-с!..»
Гречихин разжимает потную ладонь, подносит к глазам смятую программу и читает — «Подвиг Глупышкина. Сильно комическая. Гомерический смех!..»
Гречихин встает и идет к выходу. Тощая билетерша удивленно вскидывает нарисованные брови и провожает его глазами.
Влажный осенний ветер играет полами расстегнутого пальто. Темное небо тихонько плачет. Одинокий извозчик с завистью смотрит на Гречихина, шагающего по лужам с программой, зажатой в кулак, и со счастливой улыбкой на губах.
Обида, жуткая догадка, колючий стыд остались там, сзади, а впереди — новая дума, твердое решение: он будет снова копить деньги, если не хватит — займет, возьмет авансом наградные и купит фильму. Да. Купит длинную ленточку целлулоида, такую хрупкую, злую и милую, и принесет ее в свою комнату и, вместе с ней, к нему войдет польское солнце, сонные лилии и она, женщина с озера…
1916 г.
Костры на вершинах
Памяти А. Н. Скрябина, творца «Экстаза»
Вероника спала. Закутав в отцовский плащ худенькие плечи, она лежала на каменном полу, и в ее бледной узенькой груди дремал вчерашний темный страх. Вчерашняя последняя слеза застыла на щеке Вероники.
Тихой и доброй была эта ночь. Молчали. Десятки глаз смотрели в темноту. Молились беззвучно. Скорбь без слез притаилась под низкими сводами и тихая радость без смеха. Ждали утро.