Чертов крест: Испанская мистическая проза XIX - начала XX века
Шрифт:
Манрике повредился рассудком, обезумел, по крайней мере так решили все. Что до меня, то мне, напротив, кажется: все происшедшее с юношей пошло ему явно на пользу.
Эмилия ПАРДО БАСАН
ПОТРОШИТЕЛЬ ИЗ БЫЛЫХ ВРЕМЕН
Предание о «потрошителе» — убийце, слывущем одновременно мудрецом и чернокнижником, — известно в наших краях с незапамятных времен. Я услышала его в раннем детстве: то шепотом, то нараспев мне пересказывали леденящие кровь истории; должно быть, я слышала их от старой няни у изголовья моей детской кроватки, а может статься, на кухне нашего деревенского дома, где после ужина батраки, сумрачно усмехаясь или вздрагивая от ужаса, толковали о них. Это предание, словно волшебное творение Гофмана, [71] снова ожило передо мной на тенистых и извилистых улочках городка, сохранявшего до недавнего времени аромат Средневековья, будто еще странствовали по свету пилигримы, а под сводами храма еще звучал древний гимн. Позже газетная шумиха, панический ужас невежественной толпы вновь воскресили в моем мозгу эту повесть, трагическую и смешную, как Квазимодо, [72] обезображенный всеми своими горбами, которым слепой Страх и постыдное Суеверие придают еще больше безобразия. Сейчас я расскажу вам ее. Смело углубитесь со мной в темные тайники человеческой души.
71
Гофман
72
Квазимодо — герой романа Виктора Гюго «Собор Парижской Богоматери».
Художник-пейзажист остался бы в восхищении, если бы увидел мельницу в деревне Торнелос. Она приютилась на склоне невысокого холма, в действие ее приводила вода, вытекавшая из живописного естественного пруда, перекрытого плотиной; берега его причудливо поросли тростником и луговыми злаками, а сам он, словно ручное зеркальце, был брошен на зеленый косогор, на бархат луга, где росли золотистые лютики, а осенью раскрывали свои венчики темно-лиловые стройные ирисы. По другую сторону плотины была тропинка, ее проторили нога человека и копыта ослов, проходивших туда и обратно с мешками на спине: туда — с кукурузой, пшеницей и рожью, оттуда — с желтоватой, белой и серой мукой. А как хорошо смотрелся, господствуя над сельской мельницей и убогой лачугой ее владельца, огромный каштан с развесистыми ветвями и густой кроной, усыпанной летом белыми пушистыми цветами, а в октябре колючими, готовыми вот-вот раскрыться плодами! Как изящно и величественно вырисовывался этот каштан на фоне голубеющего горного хребта, наполовину скрытого серой завесой дыма, поднимавшегося не из трубы — ибо тогда в доме мельника не было трубы, как, впрочем, ее нет и по сей день во многих домах галисийских крестьян, — а выходившего отовсюду: из дверей, окон, щелей на крыше, из трещин обветшавших стен!
Дополнением ко всему — примечательным, пронизанным поэзией, достойным того, чтобы его запечатлел гениальный мастер на какой-нибудь буколической картине, — была девочка лет тринадцати-четырнадцати, выгонявшая корову пастись на эти пологие склоны, утопавшие в цветах и сочной траве круглый год, даже в разгар лета, когда животные слабеют от нехватки корма. Миния воплощала в себе тип пастушки, она была под стать всему тому, что ее окружало. В деревне девочку звали Соломинка, имея в виду ее волосы цвета льна, который ей случалось прясть, — бледно-золотистые, блеклые, они размытым световым ореолом обрамляли слегка вытянутое бледное личико, чуть тронутое загаром, на котором лишь глаза светились небесной голубизной, той голубизной, что изредка проглядывает сквозь просветы в густом горном тумане. На Минии была цветастая юбка, вылинявшая от старости, грубая рубаха из рядна прикрывала ее едва намечавшуюся грудь; она ходила босиком, а в ее спутанных и взлохмаченных волосах иногда попадались — без намека на театральное кокетство Офелии [73] — соломинки или стебли травы, которую она косила для коровы на межах окрестных угодий. И при всем том она была прелестна, прелестна, как ангел или, лучше сказать, как покровительница ближайшего храма, на которую Миния, как гласила людская молва, была удивительно похожа.
73
Офелия — героиня трагедии Уильяма Шекспира «Гамлет».
Преславная покровительница, предмет ревностного почитания местных жителей, являла собой «святое тело», привезенное из Рима неким предприимчивым галисийцем, своего рода Жилем Бласом, [74] который, по прихоти судьбы, попал в услужение к римскому кардиналу и, закончив свои труды со смертью хозяина, попросил вместо вознаграждения за десять лет верной и беспорочной службы лишь стеклянный гроб да восковую фигуру, украшавшие молельню кардинала. Получив их, он не без торжественности доставил свой груз в родную деревню. На собственные скудные сбережения он с помощью архиепископа возвел скромную часовенку, которая через несколько лет после его смерти благодаря подаяниям верующих и набожности, внезапно пробудившейся на много лиг [75] окрест, превратилась в богатый храм с большой барочной церковью и удобным домом для церковного сторожа; его обязанности выполнял приходский священник, приехавший сюда, после того как этот затерянный в горах приход стал доходной бенефицией. [76] Нелегко было выяснить со строгой исторической достоверностью, опираясь на веские и неопровержимые документы, кому же принадлежала височная косточка человеческого черепа, искусно вправленная в восковую голову святой. Правда, на пожелтевшем листке бумаги, прикрепленном в глубине гроба, мелким разборчивым почерком удостоверялось, что это мощи блаженной Эрминии, благородной девственницы, принявшей мученическую смерть при Диоклетиане. [77] Бесполезно, видимо, искать в описаниях деяний мучеников сведения о том, какого рода смерть выпала на долю блаженной Эрминии. Да жители округи и не задавали себе подобного вопроса, у них не было никакого желания забираться в такие дебри. Святая для них была не просто восковой фигурой, а истинно нетленным телом; германское имя мученицы они переделали в благозвучное и близкое им — Миния, а чтобы еще больше сродниться с ним, прибавили к имени название прихода и нарекли ее святая Миния Торнелосская. Набожных горцев не слишком волновало, какую жизнь вела и когда жила их святая: в ее лице они чтили Чистоту и Мученичество, героизм слабости — нечто поистине прекрасное.
74
Жиль Блас — главный герой романа французского писателя Алена Рене Лесажа (1668–1747) «Похождения Жиль Бласа из Сантильяны», плут и авантюрист.
75
Лига — см. прим. 42.
76
Бенефиция — здесь: земельное владение, принадлежащее Церкви.
77
Диоклетиан Гай Аврелий Валерий (245–316) — римский император в 284–305 годах.
Девочку с мельницы в купели окрестили Минией, и ежегодно в день памяти своей заступницы девочка преклоняла колена перед гробом, настолько углубившись в созерцание святой, что даже не пыталась шевелить губами во время молитвы. Ее привораживала восковая фигура, ибо для нее она была настоящими останками, истинным телом. Дело в том, что святая была прекрасна, прекрасна и страшна одновременно. Она представляла собой восковую фигуру девушки лет пятнадцати, черты ее бледного лица были само совершенство. Ее веки смежила смерть, но сквозь узкие щелочки — результат предсмертной агонии — таинственно поблескивали стеклянные глаза. Во рту за слегка приоткрытыми синеватыми губами были видны белоснежные зубы. На голове, лежавшей на темно-красной шелковой подушечке, покрытой кружевом из уже выцветших золотых нитей, бросался в глаза серебряный венок из роз и белокурых волосах; а ее поза позволяла отчетливо видеть рану на горле, воспроизведенную с клинической точностью: перерезанные артерии, гортань, кровь, капельки которой чернели на шее. Поверх туники из тафты [78] цвета жженого сахара на святой была зеленая парчовая мантия, одеяние скорее театральное, нежели римское, богато отделанное узорами из блесток и золотых нитей. Ее изящно вылепленные бескровные руки, сложенные крест-накрест, прикрывали цветок невинности, принесший ей мученический венец. При свете восковых свечей, отражавшемся в стеклах гроба, покрытая пылью фигура и ее одежда, тронутая временем, начинали жить какой-то сверхъестественной жизнью. Поговаривали даже, что из раны и сейчас сочится кровь.
78
Тафта — гладкая, тонкая шелковая ткань с поперечными рубчиками.
Девочка
покидала церковь задумчивая, погруженная в себя. Она и всегда-то была неразговорчива, но даже спустя месяц после престольного праздника к ней с трудом возвращался дар речи, на ее губах нелегко было увидеть улыбку, разве если кто-нибудь из соседей скажет ей, что «она очень похожа на святую».Сельские жители вовсе не мягкосердечны; напротив, сердце у них так же заскорузло и затвердело, как ладони рук, но, если не задеты их интересы, некое чувство справедливости, присущее им, побуждает их стать на сторону слабого, притесняемого сильным. Поэтому они смотрели на Минию с глубоким состраданием. Круглая сирота, девочка жила со своим дядей и его женой. Отец Минии был мельником и умер от перемежающейся лихорадки — болезни, часто сопутствующей его ремеслу; ее мать последовала за ним в могилу не в порыве отчаяния, что было бы диковинной смертью для крестьянки, а из-за сильного колотья в боку, которое она подхватила, когда потная вышла из дому испечь немного кукурузного хлеба. В возрасте полутора лет Миния осталась одна-одинешенька, и ее сразу же невзлюбили. Ее дядя Хуан-Рамон, с трудом зарабатывавший на пропитание каменщиком, ибо был противником хлебопашества, пришел на мельницу как в свой собственный дом и, найдя предприятие хорошо поставленным, с устоявшейся клиентурой, а дело интересным и выгодным, заделался мельником, что для деревни означает фигуру заметную. Он незамедлительно обзавелся супругой, бабенкой, с которой состоял в любовной связи и уже прижил двоих детей: эти плоды злонравия были мужского и женского пола. Миния и потомство мельника выросли вместе без сколько-нибудь заметной разницы в обращении, разве что ребятишки называли мельника и мельничиху papai и mamai, [79] а Миния, хотя ее никто этому не учил, обращалась к ним не иначе как «сеньор дяденька» и «сеньора тетенька».
79
Papai, mamai — галисийские формы слов «папа», «мама».
Если повнимательнее приглядеться к семейным делам, можно было бы увидеть разницу более существенную. Миния жила низведенная до положения служанки или батрачки. Нельзя сказать, что ее двоюродные брат и сестра не трудились, поскольку в доме дела хватает всем, но самая грязная, самая тяжелая работа выпадала на долю Минии. Ее двоюродная сестра Мелия, которую мать прочила в белошвейки, что среди крестьян считается занятием аристократическим, сидела за иглой на стульчике и развлекалась, прислушиваясь к грубым ухаживаниям парней, их перебранке с девушками; те и другие приезжали на мельницу и проводили там ночи без сна за забавами на явную потребу дьявола и часто не без противозаконного приумножения рода человеческого. А Миния помогала загружать тележку дроком, она же задавала корм бычку, борову и курам, она же выгоняла корову на пастбище и, согнувшись под тяжестью, тащила вязанку дров с горы, или мешок каштанов из рощи, или здоровенную корзину травы с луга. Андрес, дюжий малый, не оказывал ей никакой помощи; жизнь его проходила на мельнице, где он помогал при помоле и расчетах за него, а также в гулянках с другими парнями и девушками, когда они горланили песни под аккомпанемент бубнов. В этой ранней школе разврата юнец учился зубоскальству, непотребным ругательствам, мерзким проделкам, которые порой донимали Минию, хотя она и сама не знала почему и не старалась понять этого.
За несколько лет мельница принесла довольно, чтобы обеспечить семье определенный достаток. Хуан-Рамон взялся за дело с жаром, всегда готов был дать отсрочку клиентам, был энергичен, вездесущ, аккуратен. Мало-помалу, по мере того как приятная и спокойная жизнь развращала его, в нем вновь пробуждалась тяга к праздности и довольству, пошли поблажки самому себе — ближайшие родственники разорения. Довольство! Для какого-нибудь хлебопашца оно заключается в немногом: чуть больше свиного сала и жира в похлебке, время от времени мясо, вволю хлеба, простокваша или молоко — все это отличает зажиточного земледельца от захудалого. Потом приходит пышность в одежде: хорошее платье из гладкого бархата, высокие простроченные гамаши, узорчатая рубаха, широкий пояс с вышитыми шелком цветами, красный жилет с серебряными пуговицами. Хуан-Рамон не мог существовать без этого, и все же ни пища, ни одежда не пробивали такую брешь в его бюджете, как порочная привычка, все более овладевавшая им: привычка пропустить стаканчик в таверне, сначала по воскресным дням, потом в те дни, когда надо было ходить к обедне, и, наконец, в те дни, когда святая матерь Церковь не налагает на верующих подобной заповеди. После возлияний мельник возвращался к себе на мельницу то чертовски веселым, то мрачным, проклиная свою судьбу и горя желанием отвесить кому-нибудь оплеуху. Мелия, увидев, что он возвращается в таком настроении, пряталась. Когда мельник впервые огрел Андреса дверным засовом, парень в остервенении набросился на отца, скрутил его и отбил у того охоту к новым наскокам. Пепона, мельничиха, была сильнее, жилистее, крепче, чем ее муж, она тоже была способна ответить на пощечину той же монетой, — оставалась лишь Миния: жертва привычная и терпеливая. Девочка стоически переносила побои и только иногда бледнела, почувствовав острую боль, — если, например, ей попадало по голени или по бедру носком деревянного башмака, — но не плакала никогда. Соседи знали, как обращаются с ней, и некоторые женщины очень сочувствовали Минии. В толпе на паперти после мессы, когда очищали початки кукурузы, во время престольного праздника, на ярмарках начинали шептаться о том, что мельник залез в долги, что мельница приходит в упадок, что при расчетах за помол безбожно грабят, что скоро ее жернова остановятся и альгвасилы [80] придут туда и наложат арест на все его имущество вплоть до последней рубахи.
80
Альгвасил — см. прим. 24.
Лишь один человек боролся с растущим расстройством этого скромного предприятия и бедного домашнего очага. То была Пепона, мельничиха, женщина жадная, завистливая, скаредная до крайности, упрямая, нрава порывистого и крутого. Встав до восхода солнца, она была неутомима; ее постоянно видели за работой: то, согнувшись в три погибели, она обрабатывала свой клочок земли, то на мельнице торговалась о плате за помол, то быстро шагала босиком по дороге в Сантьяго, [81] неся на голове корзинку, полную яиц, птицы и зелени, припасенных для продажи на рынке. Но что стоят хлопоты и старание, мелочная экономия одной женщины против порочности и нерадивости двух мужчин? За одно лишь утро Хуан-Рамон пропивал, а Андрес за одну разгульную ночь проматывал плоды недельных трудов Пепоны.
81
Сантьяго (Сантьяго-де-Компостела) — см. прим. 36.
Дела в доме шли плохо, того хуже было настроение у мельничихи; положение еще более усложнилось, когда наступил страшный год, год нищеты и засухи; после того как погиб урожай кукурузы и пшеницы, люди стали питаться подгнившей фасолью, засохшими бобами, жалкими, чахоточными овощами, прошлогодней рожью, пораженной спорыньей и поеденной долгоносиком. Как бы вы ни затягивали пояс на животе, вам не представить себе, до какой степени сжимается желудок галисийского крестьянина и как пусто в его ссохшихся кишках в подобные годы. Болтушка с капустой, сдобренная кусочком прогорклой свиной кожи, и так день за днем: ни мяса, ни чего-нибудь иного, что приносит жизненные соки и придает силы телу, нет и в помине. Картошка — хлеб бедняков — тогда еще была малоизвестна, потому что, уж не помню, говорила ли я, то, о чем пойдет мой рассказ, случилось в первое десятилетие девятнадцатого века.
Вот и представьте себе, как шли дела на мельнице Хуана-Рамона в такое время. После того как погиб урожай, поневоле замерли жернова. Мельничное колесо, застывшее и безмолвное, навевало грусть: оно походило на руку паралитика. Крысы, осатаневшие от отсутствия зерна для пропитания, поголовно изголодавшиеся, бегали вокруг жерновов и пронзительно пищали. Андрес, заскучавший без привычной компании, все больше предавался танцам и любовным утехам и, как его отец, возвращался домой усталый и злой, и у него чесались руки вздуть кого-нибудь. Он приставал к Минии, и в этих приставаниях неотесанная галантность соседствовала с грубой жестокостью; он скалил зубы на мать, ибо его дневной стол был скуден и малосъедобен. Бродяга по духу, он шатался с ярмарки на ярмарку в поисках скандалов, драк, попоек. К счастью, весной он угодил в солдаты и был отправлен под ружье в город. Если говорить, сообразуясь с суровой истиной, следует признать, что наибольшее удовольствие, которое он смог доставить своей матери, состояло в том, чтобы исчезнуть с глаз долой: он не приносил в дом ни крохи хлеба, а дома умел лишь транжирить да ворчать, подтверждая пословицу «Голодному на ум веселье не идет».