Черты для характеристики русского простонародья
Шрифт:
У крестьянской старушки воспитываются две сироты: племянница ее Маша и племянник Федя. Федя – как быть мальчик, веселый, смирный, покорный; а Маша с малолетства выказывает большую своеобычливость. Она не довольствуется тем, чтобы выслушать приказание, а непременно требует, чтобы сказали ей, зачем и почему; ко всему она прислушивается и присматривается и чрезвычайно рано обнаруживает наклонность иметь свое суждение. Будь бы девочка у строгого отца с матерью, у нее эту дурь, разумеется, мигом бы выбили из головы, как обыкновенно и делается у нас с сотнями и тысячами девочек и мальчиков, обнаруживающих в детстве излишнюю пытливость и неуместную претензию на преждевременную деятельность рассудка. Но к счастью или несчастью Маши, тетка ее была добрая и простая женщина, которая не только не карала Машу за ее юркость, но даже и сама-то ей поддавалась и очень конфузилась, когда не могла удовлетворить расспросам племянницы или переспросить ее. Таким образом, Маша получила убеждение, что она имеет право думать, спрашивать, возражать. Этого уж было довольно. На седьмом году случилось с ней происшествие, которое дало особенный оборот всем ее мыслям. Тетка с Федей поехали в город; Маша осталась одна караулить избу. Сидит она на завалинке и играет с ребятишками. Вдруг проходит мимо барыня;
– А если не послушаешься? – промолвила Маша.
– Тогда горя не оберешься, голубчик, – говорю [1] . – Любо разве кару-то принимать?..
Федя даже смутился, смотрит на сестру во все глаза.
– Убежать можно, – говорит Маша, – убежать далеко… Вот Тростянские летось бегали.
– Ну, и поймали их, Маша… А которые на дороге померли.
– А пойманных-то в острог посадили, распинали всячески, – говорит Федя.
– Натерпелись они и стыда и горя, дитятко, – я говорю; а Маша все свое: «Да чего все за барыню так стоят?»
– Она барыня, – толкуем ей, – ей права даны, у ней казна есть… так уж ведется.
– Вот что, – сказала девочка. – А за нас-то кто ж стоит?
Мы с Федей переглянулись: что это на нее нашло?
– Неразумная ты головка, дитятко, – говорю.
– Да кто ж за нас? – твердит.
– Сами мы за себя, да бог за нас, – отвечаю ей (стр. 29).
1
Рассказ веден от лица тетки.
И с той поры у Маши только и речей, что про барыню. «И кто ей отдал нас? и как? и зачем? и когда? Барыня одна, – говорит, – а нас-то сколько! Пошли бы себе от нее, куда захотели: что она сделает?» Старушка тетка, разумеется, не могла удовлетворить Машу, и девочка должна была сама доходить до разрешения своих вопросов. Между тем скоро пришлось ей применить и на практике свой [радикальный] образ мыслей. Барыня вспомнила про Машу и велела старосте посылать ее на работу в барский сад. Маша уперлась: «Не пойду», – говорит, да и только. Тетке стало жалко девочку: сказала старосте, что больна Маша. За эту отговорку и ухватилась девчонка: как только господская работа, она больна. Уж барыня и к себе ее требовала и допрашивала: «Чем больна?» – «Все болит», – отвечает Маша. Барыня побранит, погрозит и прогонит ее. А на другой раз опять то же.
Сколько ни уговаривал Машу брат ее, сколько ни просила тетка, [на которую барыня тоже гневалась за племянницу,] – ничто не помогало. Маша не только не хотела работать, да еще при этом и держала себя так, как будто бы она была в полном праве, как будто бы то, что она делала, так и должно было делать ей. Она не хотела, например, попросить у барыни, чтоб освободила ее от работы. «Стоило только поклониться, попроситься, – рассуждает [простодушная] тетка, – барыня ее отпустила бы сама: да не такая была Маша наша. Она, бывало, и глаз-то на барыню не поднимет, и голос-то глухо звучит… А ведь известен нрав барский: ты обмани – да поклонись низко, ты злой человек – да почтителен будь, просися, молися: ваша, мол, власть казнить и миловать – простите! и все тебе простится; а чуть возмутился сердцем, слово горькое сорвалось, – будь ты и правдив и честен – милости над тобой не будет; ты грубиян! Барыня наша за добрую, за жалостливую слыла, а ведь как она Машу донимала! «Погодите, – бывало, на нас грозится, – я вас всех проучу!» Хоть она и не карала еще, да с такими посулками время невесело шло».
А в Маше отвращение от барской работы дошло до какого-то ожесточения, вызывало ее на бессознательный, безумный героизм. Раз брат упрекнул ее, что она от работы отговаривается болезнью, а в плясках да играх перед всей деревней отличается. «Разве, – говорит, – ты думаешь, до барыни не дойдет? Нехорошо, что ты нас под барский гнев подводишь». После этого Маша перестала ходить на улицу. Скучно ей, тоскливо смотрит она из окошка на игры подруг, слеза бежит у ней по щеке, а не выйдет из избы. Тетка стала посылать ее к подругам, брат стал упрашивать, чтобы она перестала сердиться на его попрек: «Я, – говорит, – Федя, не сердита, а только ты не упрашивай меня понапрасну, – не пойду». Так и не ходила, а по ночам не спала да по огороду все гуляла, одна-одинешенька; и никому того не сказывала, – да раз невзначай тетка ее подстерегла… «Бог с тобой, Маша, – говорит ей тетка. – Жить бы тебе, как люди живут. Отбыла барщину, да и не боишься ничего… А то вот по ночам бродишь, а днем показаться за ворота не смеешь». – «Не могу, – шепчет, – не могу! Вы хоть убейте меня – не хочу». Так и оставили ее…
Между тем Маша выросла, стала невестой, красавицей. Старуха тетка начинает ей загадывать о замужней жизни и пророчить счастье замужем. Но Маше и то не по нраву: «Что же замужем-то, одинаково, – говорит. – Какое счастье!..» Тетка толкует, что не все горе на свете, есть и счастье. «Есть, да не про нашу честь», – отвечает Маша [с горькой усмешкой…]. Слушая такие речи, и Федя начинает задумываться [и пригорюниваться]. Но Федя не может предаваться своим думам: он отбывает барщину. Маша же продолжает упорно отказываться от всякой работы. Все на деревне стали дивиться и роптать на безделье Маши, а барыня однажды так рассердилась, что велела немедленно силою привести к себе Машу. Привели ее. Барыня бросилась к ней, бранится и серп ей в руки сует: «Выжни мне траву в цветнике». Да и стала над нею: «Жни!» Маша как взмахнула серпом – прямо себе по руке угодила. Кровь брызнула, барыня перепугалась: «Ведите ее домой скорее! вот платочек – руку перевязать!» Тем дело и кончилось; Маша не оценила даже барской милости: как пришла домой, так сорвала с руки барынин платочек и далеко от себя бросила…
Упрямое сопротивление Маши всякому наряду на работу,
ее тоска, ее странные запросы – дурно подействовали на ее брата. И он закручинился, и он от работы отбился. Старуха тетушка нашла, что парня пора женить, и говорит ему раз о невестах. «Коли свои, – говорит, – не по нраву, так бы в Дерновку съездил, там есть девушки хорошие». – «Дерновские все вольные», – отозвалась Маша. «Что ж что вольные, – вразумляет тетка… – Разве вольные не выходят за барских? Лишь бы им жених наш приглянулся». – «Если бы я вольная была, – заговорила Маша, а сама так и задрожала, – я бы, говорит, лучше на плаху головою». Федя очень огорчился этим отзывом. «Уж очень ты барских-то обижаешь, Маша, – проговорил он и в лице изменился: – Они тоже ведь люди божии, только что бессчастные». Да и вышел с тем словом… Тетка начала по обычаю уговаривать Машу, говоря, что кручиной да слезами своей судьбе не поможешь, а разве что веку не доживешь. А Маша отвечает, что оно и лучше умереть-то скорее. «Что мне тут-то, – говорит, – на свете-то?»Так живет бедная семья, страдая от неуместно поднятых и беззаконно разросшихся вопросов и требований девочки. У дурной помещицы, у сердитого управляющего подобная блажь имела бы, конечно, очень дурной конец. Но рассказ представляет нам добрую, кроткую помещицу, да еще с либеральными наклонностями. Она решилась дать позволение своим крестьянам выкупаться на волю. Можно представить себе, как подействовало это известие на Машу и Федю. Но мы не можем удержаться, чтобы не выписать здесь вполне двух маленьких глав, составляющих заключение этого рассказа Марка Вовчка.
А Федя все сумрачней да угрюмей, a Маша в глазах у меня тает… слегла. Один раз я сижу подле нее – она задумалась крепко; вдруг входит Федя – бодро так, весело… «Здравствуйте», – говорит. Я-то обрадовалась: «Здравствуй, здравствуй, голубчик!» Маша только взглянула: чего, мол, веселье такое?
– Маша! – говорит Федя, – ты умирать собиралась – молода еще, видно, ты умирать-то.
Сам посмеивается. Маша молчит.
– Да ты очнись, сестрица, да прислушайся: я тебе весточку принес.
– Бог с тобой и с весточкой, – ответила. – Ты себе веселись, Федя, а мне покой дай.
– Какая весточка, Федя, скажи мне? – спрашиваю.
– Услышь, тетушка, милая, – и обнял меня крепко-крепко и поцеловал. – Очнись, Маша! – за руку Машу схватил и приподнял ее. – Барыня объявила нам: кто хочет откупаться на волю – откупайся.
Как вскрикнет Маша, как бросится брату в ноги! Целует и слезами обливает, дрожит вся, голос у ней обрывается: «Откупи меня, родной, откупи! Благослови тебя господи! Милый мой! откупи меня! Господи, помоги же нам, помоги…»
Федя-то сам рекою разливается, а у меня сердце покатилось, – стою, смотрю на них.
– Погоди ж, Маша, – проговорил Федя, – дай опомниться-то! Обсудить, обдумать надо хорошенько.
– Не надо, Федя! Откупайся скорей… скорей, братец милый!
– Помехи еще есть, Маша, – я вступилася, – придется продать, почитай, последнее. Как, чем кормиться-то будем?
– Я буду работать… Братец! безустанно буду работать. Я выпрошу, выплачу у людей… Я закабалюсь, куда хочешь, только выкупи ты меня! Родной мой, выкупи… Я ведь изныла вся! Я дня веселого, сна спокойного не знала. Пожалей ты моей юности! Я ведь не живу – я томлюсь… Ох, выкупи меня, выкупи! Иди, иди к ней…
Одевает его, торопит, сама молит-рыдает… Я и не опомнилась, как она его выпроводила… Сама по избе ходит, руки ломает… И мое сердце трепещет, словно в молодости, – вот что затевается! Трудно мне было сообразить, еще трудней успокоиться…
Ждем мы Федю ждем, не дождемся! Как завидела его Маша, горько заплакала, а он нам еще издали кричит: «Слава богу!» Маша так и упала на лавку, долго, долго еще плакала… Мы унимать: пускай поплачу, – говорит, – не тревожьте; сладко мне и любо, словно я на свет божий нарождаюсь сызнову! Теперь мне работу давайте. Я здорова… я сильная какая, если б вы знали!..
Вот и откупились мы. Избу, все продали… – Жалко мне было покидать, и Феде сгрустнулось: садил, растил, – все прощай! Только Маша веселая и бодрая – слезки она не выронила. Какое! Словно она из живой воды вышла, – в глазах блеск, на лице румянец; кажется, что каждая жилка радостью дрожит… Дело так и кипит у нее… «Отдохни, Маша!» – «Отдыхать? я работать хочу!» – и засмеется весело! Тогда я впервые узнала, что за смех у ней звонкий! Тогда Маша белоручкой слыла, а теперь Машу первой рукодельницей, первой работницей величают. И женихи к нам толпой… А барыня-то гневалась – боже мой! Соседи смеются: «Холопка глупая вас отуманила! Она нарочно больною притворилась… Ведь вы небось даром почти ее отпустили?» Барыня и вправду Машей не дорожилась…
Поселились мы в избушке ветхой, в городе, да трудиться стали. Бог нам помогал, мы и новую избу срубили… Федя женился. Маша замуж пошла… Свекровь в ней души не слышит: «Она меня словно дочь родная утешает; что это за веселая! что это за работящая!» – Больна с той поры не бывала.
«Фантазия! Идиллия [в социальном вкусе]! Мечты [будущего] золотого века!» – закричали после этого рассказа практические люди с гуманными взглядами, но с тайною симпатиею к крепостным отношениям. «Где это видано, чтобы в простой мужицкой натуре [могла] в такой степени развиться [любовь к свободе и] сознание [прав] своей личности? Если когда-нибудь и бывало что-нибудь подобное, так это [чрезвычайный,] эксцентрический случай, обязанный своим происхождением каким-нибудь особенным обстоятельствам… Рассказ о Маше вовсе не представляет картины из русского быта; он есть просто заоблачная выдумка [, нравоучительная притча, которая так же точно прилична Испании, Бразилии, как и России]. Автор взял не тип русской простой женщины, а явление исключительное, и потому рассказ его фальшив и лишен художественного достоинства. Требование художественности состоит в том, чтобы воплощать» и пр. …
Тут почтенные ораторы пускались в рассуждение о художественности и чувствовали себя совершенно в своей тарелке.
Но [они могли рассуждать, сколько им угодно, а рассказ сделал впечатление на публику.] Людям, не заинтересованным в деле, и в голову не пришло возражать против возможности и естественности такого факта, какой рассказан в «Маше». Напротив, он казался [вполне] нормальным [и понятным] для всякого знакомого с крестьянской жизнью. В самом деле, неужели [даже рассуждая a priori,] возможно отвергать в крестьянине присутствие того, что мы считаем необходимой принадлежностью человеческого смысла у каждого из людей? [Сознание своей личности уже непременно предполагает и сознание о ее неприкосновенности, о ее правах. А неужели мы решимся поставить русских мужиков на степень существ, даже не сознающих своей личности?] Это уж было бы слишком…