Честь семьи Лоренцони
Шрифт:
– А что именно тебя интересует?
– Все, что может прийти вам в голову.
– Это слишком пространно. – Брунетти хотел было пояснить, но граф его опередил: – Ты имел в виду, способен ли он на преступление? Полагаешь, что это его рук дело?
Брунетти кивнул, продолжая возиться с моллюсками.
– Его отец, младший брат Лудовико, умер, когда мальчишке не было и восьми. На тот момент его родители уже развелись. Матери, похоже, было наплевать, что станется с ее сыном, так что как только она получила возможность от него избавиться, то с радостью за это уцепилась, отдав его на воспитание Лудовико и Корнелии. Они воспитали его вместе с Роберто, как родного сына.
Вспомнив поневоле о Каине и Авеле, Брунетти спросил:
– Вы это знаете наверняка или же с чьих-то слов?
– Какая разница? –
Брунетти пожал плечами и швырнул последнюю раковину в кучу, громоздившуюся на его тарелке.
– Мы даже еще не уверены, что эти останки принадлежат Роберто.
– Тогда к чему все эти расспросы?
– Я ведь уже говорил вам: сразу двое подумали, что это шутка, чей-то нелепый розыгрыш. И тот камень, который заблокировал ворота… Его явно положили не со стороны улицы.
– Они, должно быть, перелезли через ограду, – предположил граф.
– Возможно, – кивнул Брунетти, – просто вся эта ситуация кажется мне, мягко говоря, странной.
Граф бросил на него испытующий взгляд; несомненно, выводы зятя – это всего лишь догадки, основанные на голой интуиции; однако что-то в этом есть.
– Что еще, помимо того, о чем ты уже сказал, кажется тебе странным?
– Например, то, что, кроме тех двоих, никто не высказал предположение, что это была шутка. И то, что в досье отсутствует протокол допроса Маурицио. И еще этот камень: никто даже и не поинтересовался, откуда он взялся.
Граф положил вилку на тарелку с остатками спагетти, и в этот момент к ним снова подошла Валерия.
– Вам не понравились спагетти, ваше сиятельство?
– Все очень вкусно, моя дорогая, но мне нужно еще оставить место для морского черта.
Она кивнула и убрала тарелки. Брунетти не без удовольствия отметил, что его подозрения по поводу морского черта в полной мере оправдались: блюдо было украшено побегами розмарина и кружочками редиски.
– Что это за финтифлюшки? Зачем все это нужно? – спросил он, указывая подбородком на тарелку графа.
– Это вопрос или издевательство?
– Обыкновенный вопрос.
Граф, вооружившись ножом и вилкой, аккуратно отделил кусочек рыбы и тщательно его прожевал, чтобы удостовериться, что приготовлена она надлежащим образом. Затем он одобрительно кивнул и сказал:
– А ведь были времена, когда всего за несколько тысяч лир можно было отлично поужинать в любом ресторанчике или таверне. Рыба, ризотто, салат, доброе вино. Ничего особенного, никаких, как ты выражаешься, финтифлюшек. Обычная стряпня, которую хозяева готовили себе на ужин. Но тогда Венеция была городом ремесленников; у нас было собственное производство. Венеция была живая, понимаешь? А теперь что мы имеем? Только туристов, по большей части зажиточных, которые привыкли к изысканным блюдам. И вот, чтобы удовлетворить их вкусам, в наших тавернах начали подавать блюда, которые должны выглядеть красиво, – он положил в рот еще один кусочек рыбы, – это еще по крайней мере вкусно, да и красиво к тому же. А как тебе палтус?
– Великолепно, – отозвался Брунетти. Отделив косточку, он положил ее на край тарелки и спросил: – Вы, кажется, хотели о чем-то со мной поговорить?
Опустив глаза в тарелку, граф нехотя ответил:
– Да, хотел. О Паоле.
– О Паоле?
– Да, о Паоле. О моей родной дочери. И твоей жене.
Брунетти вдруг охватила безотчетная ярость; его взбесил язвительный тон графа. Но он заставил себя сдержаться й спросил, едва удерживаясь от невольного сарказма:
– И матери моих детей и ваших внуков, вы хотите сказать, не так ли?
Граф положил вилку с ножом на тарелку и резко отодвинул ее от себя.
– Гвидо, я вовсе не хотел тебя обидеть…
– Тогда оставьте, ради бога, этот снисходительный тон.
Граф взял графин и разлил по бокалам остатки вина.
– Твоя жена несчастна. – Он взглянул на Брунетти, в ожидании его реакции, помедлил и, увидев, что тот молчит, добавил: – Она мое единственное дитя, Гвидо. И она несчастна.
– Но почему?
Вместо ответа граф поднял руку и показал Брунетти кольцо с фамильным гербом Фальер. Увидев кольцо, тот моментально вспомнил об останках, обнаруженных на поле, подумав, что будет, если выяснится, что они принадлежат Роберто Лоренцони. Кому в таком
случае следует сообщить об этом прежде всего? Отцу? Брату? Или, может быть, матери? Хватит ли у него мужества своим сообщением разбередить эту страшную рану, тем самым только усугубив их горе?– Ты меня слушаешь, Гвидо?
– Да-да, конечно, – откликнулся Брунетти, погруженный в собственные мысли, – вы сказали, что Паола несчастна, и я спросил: почему?
– А я как раз говорил тебе об этом, Гвидо, но ты был где-то далеко-далеко, думал о Лоренцони и об этих останках, которые нашли на поле, размышляя, должно быть, о том, как в итоге добиться торжества правосудия. – Он помолчал, надеясь, что Брунетти как-то отреагирует на его слова. – Один из доводов, которые я безуспешно пытался донести до тебя, касались непосредственно этого… эти твои поиски справедливости… – Тут он снова замолчал и, зажав пустой бокал между средним и указательным пальцами, начал задумчиво передвигать его по столу. Поднял глаза на зятя и выдавил улыбку; улыбка вышла какой-то жалкой, и Брунетти стало грустно.
– Вы считаете, что моя работа отнимает у меня слишком много времени?
– Нет, я считаю, что работа поглощает тебя без остатка; ты с головой погружаешься в дела, которые ведешь, начинаешь жить жизнями этих людей, будь то преступники или их жертвы, и тебе нет дела до того, что творится у тебя дома.
– Это неправда. Я всегда рядом в трудную минуту. И мы много времени проводим вместе.
– Ах, оставь, Гвидо, – нетерпеливо отмахнулся граф, – ты слишком умен, чтобы верить этому или, на худой конец, предположить, чтобы я поверил тому, что ты сейчас говоришь. Ты прекрасно знаешь: можно проводить с кем-то уйму времени, но душой быть где-то совсем в другом месте. Я не первый год тебя знаю и поэтому могу утверждать, что, когда ты начинаешь расследовать какое-нибудь дело, все остальное перестает для тебя существовать. Ты разговариваешь, делаешь вид, что слушаешь, можешь даже пойти в кино или в ресторан, но на самом деле ты полностью погружен в себя. – Граф налил себе минеральной воды и залпом ее выпил. – В известном смысле ты сейчас похож на Роберто, каким я запомнил его во время нашей последней встречи: такой же далекий и отчужденный.
– Вам Паола об этом сказала?
На лице графа отразилось неподдельное удивление.
– Гвидо, я, конечно, не тешу себя надеждой, что ты мне поверишь, но твоя жена никогда в жизни не сказала о тебе ничего дурного – ни мне, ни кому бы то ни было другому.
– Тогда откуда эта уверенность, что она несчастна? – спросил Брунетти с плохо скрываемым раздражением.
Граф рассеянно взял кусочек хлеба, лежавший на краю тарелки, и принялся крошить его между пальцами.
– Когда родилась Паола, Донателле пришлось очень худо, после родов она долго болела, так что все хлопоты, связанные с появлением дочки, легли на мои плечи. – Увидев удивление, отразившееся в глазах Брунетти, граф от души рассмеялся. – Знаю, знаю. Скажешь, невозможно представить, как я кормлю ребенка из бутылочки или меняю ему подгузники. Но именно этим мне пришлось заниматься в течение первых месяцев ее жизни; так что к тому моменту, когда Донателлу выписали из больницы, это уже вошло в привычку, и я продолжал ухаживать за дочкой. Если ты в течение года меняешь ребенку подгузники, кормишь его кашкой, поешь ему колыбельные, чтобы он уснул, то поневоле начинаешь чувствовать, когда он счастлив, а когда нет. – Брунетти хотел было возразить, но граф его опередил: – И не имеет значения, сколько твоему ребенку: четыре месяца или сорок лет, и что послужило причиной его страданий, кишечные колики или неудачный брак. Думаю, ты прекрасно об этом знаешь. А сейчас я чувствую, что моя дочь несчастна.
Брунетти знал, что все его попытки оправдаться или доказать свою невиновность будут совершенно напрасными. Он тоже в свое время менял подгузники, проводил бессонные ночи у кроваток детей, укачивая их, чтобы они уснули, читая им книжки, утешая их, когда они плакали… Он свято верил в то, что именно эти ночи дали ему реальный шанс познать собственных детей, развили в нем то чувство, которое, по словам графа, позволяет безошибочно угадывать, когда твое дитя счастливо, а когда несчастно.
– Я просто не представляю себе, как по-другому относиться к тому, что я делаю, – откровенно признался он без тени прежней враждебности.