Чёт и нечёт
Шрифт:
Палаточный лагерь и кухню, как ни странно, разбили очень быстро, и когда на землю спустился теплый ласковый вечер, на естественном плацу близ лагеря запел слегка расстроенный аккордеон: его «прихватили» с собой из музыкальной кладовой хозяйственного майора Гефта. Через полчаса к плацу стали подтягиваться молоденькие казаки и казачки. Начались танцы с непродолжительными отлучками отдельных пар в ближайшую лесополосу, сохранившуюся от сталинского плана «преобразования Природы». Приветливые казачки без излишнего жеманства позволяли до определенных пределов все на себе потрогать, а некоторые и сами проявляли интерес к содержанию кавалерийских штанов. Сказывалось послевоенное перепроизводство девочек. В результате несколько «кавалеристов» выпали из этой вечной игры и прохаживались в стороне, оттянув руками свои брюки в ожидании,
Потом потекли боевые будни. Аборигены поняли, что их обманули и что многие из этих кавалеристов живого коня видели только издали, запряженным в телегу, и потеряли к ним интерес. Зато занятия, проводившиеся на берегу небольшой речки, позволяли подремать всласть. Этот всеобщий дневной сон лишь иногда прерывался страшным грохотом: это единственный дизель-молот, «ознакомление с работой» которого и было главной целью военной экспедиции в Платнировскую, пытался заколотить в плодородную кубанскую землю очередную сваю.
Иногда в одно-двухчасовой послеобеденный перекур кто-нибудь спрашивал:
— Как там наша Шушара?
И начинались вариации на тему, как там без них проводит свое время удивительная крыса, навязавшаяся им в друзья.
В Кореновку вернулись дней за пять до конца срока. Шушара в момент их прибытия мирно грелась на солнышке у входа в один из бараков и неохотно удалилась в свой лаз, чтобы переждать, пока все утрясется. За время их отсутствия она прогрызла всего лишь два или три рюкзака, в которых еще оставалось что-то съестное. Больше никаких безобразий с ее стороны замечено не было. Тем не менее, один из пострадавших сказал, что он объявляет ей войну.
Через день Гефт самолично прибыл к баракам и сказал, что, по его мнению, они тут от безделья сходят с ума, а вчера ему даже доложили, что три «бойца», сказавшиеся больными и не пошедшие на занятия, мочились прямо у стены столовой.
— Поэтому сегодня, — сказал он, — будете работать в сон.
Он имел в виду, что сегодня у них не будет дневного отдыха, и предложил за это время разобрать и переместить к хозяйственному блоку штабель тонких бревен, привезенных когда-то на дрова и сложенных «временно» между бараками.
— Начинайте! — Этот командой он завершил свое выступление и ушел в свой сад-Едем, где в этот момент по какому-то поводу копошилась его Ева, такая же маленькая и кругленькая, как и он сам.
Все стали дружно, но очень медленно подниматься, и крыса Шушара, следившая со стороны за развитием событий, от неожиданности кинулась к злополучному штабелю и исчезла в нем.
— Вот сейчас мы ее и поймаем! — оживились «бойцы».
— Не поймаем, а прикончим! — кровожадную поправил владелец одного из прогрызенных рюкзаков.
Народ окружил штабель, потом самоорганизовалась цепочка до хозяйственного блока, где Гефт указал новое место для дров, и так как всем захотелось если не поймать, то хотя бы увидеть рядом с собой Шушару, работа закипела. Штабель таял на глазах в одном месте и так же быстро рос в другом. И вдруг несколько человек сразу и вместе закричали:
— Вот она!
И все увидели Шушару, попавшую в ловушку из бревен. К ней стали подступать с трех сторон, а с четвертой стороны была стена из бревен — к ней она прижималась всем своим телом. И тут она поняла, что ей некуда деваться, и раздался ее писк, показавшийся всем не писком, а криком — столько в нем было страха и безысходности, желания жить и неприятия смерти. Язык ее крика, или даже общий для всего живого и теплокровного праязык, был так универсален — своего рода эсперанто еще живой, но уже погибающей и чувствующей свою погибель плоти, что его поняли все и даже владелец изгрызенного рюкзака, и все затихли и застыли над ней в полной неподвижности, давая ей время убежать.
Но именно в этот момент обрушилась та самая стена из бревен, у которой Шушара искала защиту, и она не успела увернуться, так как все ее внимание было отдано людям и исходившей от них угрозе.
В полном молчании и очень быстро «бойцы» разобрали завал. Шушара лежала чуть вдавленная в мягкую землю бревном. Из ее полуоткрытой пасти безжизненно высунулся розовый язычок, а бусинки ее обращенного к людям взгляда уже не светились умом, хитростью и неизбывным интересом ко всему, происходящему вокруг. Они были тусклыми и полузакрытыми застывшими веками.
На
две тонких жердочки, оказавшиеся в штабеле, водрузили валявшийся тут же кусок фанеры, а на него положили то, что еще несколько минут назад было живой крысой Шушарой и, имитируя традиционный траурный марш, кто губами, а кто словами:Умер товарищ, и больше нет его.Он вам в наследство не оставил ничего…обнажив головы, двинулись в сторону барака к тому месту, где был ее любимый лаз. Потом опустили ее в этот лаз и закрыли его кирпичом, а сверху присыпали небольшой холмик свежей и влажной земли. На следующий день один из больных просидел с увеличительным стеклом над ее усыпальницей весь солнечный день, и в результате на стене барака в этом месте появилась коричневая надпись: «Здесь лежит крыса Шушара, 1955 г.».
Я тоже несколько раз перечитал эту притчу и пришел к выводу, что в ней Ли больше всего волновал крик Шушары — крик Тоски и Смерти. Когда-то очень давно в Индии жил красивый молодой принц Сиддхарта из рода Гаутама. Богатства его были несметны, и его жизнь была непрерывной цепью удовольствий, радостей и наслаждений. Эти, как теперь говорят, «положительные эмоции» нередко утомляли его, и он уединялся, чтобы отдохнуть и восстановить свои силы для новых развлечений. И однажды во время такого краткого отдыха в прекрасном саду он услышал крик, которым на берегу пруда встречала свой смертельный час уродливая серая жаба, и столько в нем было страха и безысходности, неприятия Смерти и желания жить еще хотя бы месяц, день или несколько мгновений, что веселый и беззаботный индийский принц перестал существовать, и вместо него к погрязшим в суете людям вышел Будда.
В отличие от Будды, Ли и до того, как услышал крик Шушары, уже знал свое предназначение, и все же после возвращения из новоафонской пещеры отшельника, после смерти Насера и после того, как он в адлерской гостинице, сидя у окна с видом на вечное море, вспомнил о предсмертном крике Шушары и записал свои воспоминания, в нем что-то изменилось, и эти изменения сказались даже на его дальнейших записях. Впрочем, это всего лишь мое мнение.
На сей раз Хранители его Судьбы продемонстрировали Ли причинно-следственную кармическую связь событий в кратчайшие (по меркам Истории) сроки. Войну смерть Насера, как известно, не предотвратила, но новое поражение возымело на его темнолицего преемника — родственника, друга и давнего соратника по попыткам угодить Роммелю и фюреру — совершенно иное воздействие, чем если бы на его месте был экспансивный и не умевший противостоять влиянию сил Зла Насер. Садат не кинулся в Кремль за новыми партиями оружия, которое на сей раз могло стать и атомным, а поступил более решительно: выгнал всех советских советников-провокаторов и смотался в Израиль, открыв своей поездкой новую эру ближневосточной истории.
У кремлевских старцев-упырей все опять произошло по Щедрину: «От него кровопролитиев ждали, а он чижика съел!». Все предусмотрел сто лет назад зеленоглазый мудрец, и такие ситуации тоже. Но, как известно, нет таких крепостей, которые большевики не могли бы взять, и весь ближневосточный поток русского оружия был повернут ими в сторону «организации освобождения Палестины», практически захватившей независимый Ливан, в Сирию и в Ирак. Вскоре он снова достиг своей критической массы и взорвал прекрасный Ливан, вызвал войну между арабами, вылился волнами терроризма на улицы еврейских городов, обернулся кровью еврейских и арабских женщин и детей, но мировым пожаром здесь уже не пахло, и Ли снял свое наблюдение за развитием ближневосточной истории. Израильтянином он себя так и не почувствовал. Общечеловеческое же в нем всегда преобладало над еврейским. Тем более что первым Храмом в его жизни, оставшимся в душе навсегда, была не синагога, а небольшая красивая мечеть между полузаброшенным мусульманским кладбищем и восточной окраиной села, приютившего его и Исану. Пробегая по кладбищу, он часто заходил внутрь обычно пустовавшей мечети и шел к михрабу, где присутствие Бога в прохладном сумраке молитвенного зала ощущал сильнее всего, и он, как бы со стороны и сверху, видел весь этот зал с неподвижной фигуркой мальчишки, и эта картина была с ним всегда.