Четвертый Дюма
Шрифт:
Увидел меня дед Петр в крестильной купели в дрожащих руках старенького попа Атанаса — и тоже растрогался душой. Даже простил моего отца, с которым до тех пор ни словом не обмолвился. Кремень был старик, я его помню.
Я вырос подле коней, для которых в бессарабских степях, что лежат к югу от Задунаевки, был истинный рай. Я не знал, что такое кровать и подушка под головой, жил под открытым небом с ранней весны до поздней осени, все с табунами, которых наши выгоняли на волю к дунайским болотам. Я выучился ездить без седла лучше отца, начал и в конских болезнях разбираться, этому меня научил старый дед Панайот перед своей смертью. Он мне все хитрости открыл, так что насчет коней меня ни один барышник не мог обвести вокруг пальца. Потом, когда я попал на Волгу-матушку к калмыкам, они, люди конные с незапамятных времен, больше всего ценили это мое умение, даже конским доктором окрестили. Но об этом позже.
В 1850 году помер от старости дед Панайот. Перед смертью он только и твердил, что про отчизну, про Болгарию, — не дожил он, чтоб увидеть ее свободной. Не о себе, о ней он жалел. Для него жизнь кончилась тогда, когда растаяли в дымке синие скалы над Сливеном. Тем временем я освоил конскую науку, а кроме того, умел уже складывать слова из букв и считать до ста. Этому меня научил новый поп, который сменил батюшку Атанаса. Со смертью деда Панайота настал конец перемирью между отцом и дедом Петром. Двум острым камням муки не смолоть. Из-за чего они сцепились, не помню, но только стало ясно, что вдвоем им в Задунаевке не жить. Поскольку отец был моложе, он продал дом какому-то переселенцу из Турции и снова погрузил пожитки на возы. С большим трудом собрали разбросанные по степи табуны. Мать моя Цветана снарядила в дорогу семерых оставшихся в живых детей. Старший брат Панайот не пожелал ехать с нами. У него была зазноба в соседнем селе Кара Марин. А мы, Симеончики, такой народ, что за зазнобу, за любовь все отдадим и не пожалеем. Так уехали мы из Задунаевки, в которой прожили десять лет. Для меня, родившегося в этом селе, это были самые хорошие, счастливые детские годы, годы вольности и свободы. Прощай, дед хаджи! Ты человек-кремень, да и мы не лыком шиты, упрямства хватает. Тронулись мы на восток, через Днестр, где лежали исконные земли империи. Мы медленно
Так вот, тронулся наш обоз прямо на восток, к Царицыну, потом на юг, к устью Волги-матушки, потому что отец хотел сначала увидеть ее, а уж потом искать, где бы осесть постоянно. Двигались мы медленно и через пять дней достигли астраханских степей. Много я успел повидать равнинных земель, но эта степь ни с чем не идет в сравнение, такая она гладкая и ровная, будто стол. И пусто вокруг, ни души не видать, прямо страх берет, до чего пусто. На третий день подлетели к нам на рысях какие-то чудные люди. Сначала мы приняли их за разбойников и порядком испугались: кони низкорослые и жилистые, всадники тоже низкорослые и держатся без седел, а сами с головы до ног одеты в шкуры мехом наружу, хотя жара стоит, как в бане, — и сапоги, и штаны, и куртки, и островерхие шапки — все у них меховое. Окружили они нас, крик подняли, залопотали на каком-то непонятном языке, осмотрели возы, а когда увидели, что мать кормит Стоила, начали ухмыляться и подталкивать друг друга локтем. Отец полез за пояс за пистолетом, но до стрельбы дело не дошло, — разглядев, что требовалось, меховые люди повернули нас на восток, где виднелись повозки и шатры. Подъехав, мы увидели, что у первой распряженной повозки на кожаном складном стульчике сидит рыжий толстяк с длинными густыми бакенбардами, промеж которых торчит мясистый красный нос… Так состоялась наша первая встреча с человеком, которому предстояло сыграть важную роль в моей дальнейшей судьбе. Мы спешились и выстроились в ряд перед толстяком, с первого взгляда было видно, что он тут главный. Он принялся на ломаном русском языке расспрашивать, кто мы такие, куда путь держим и зачем. Отец объяснил, кто мы такие, но толстяк ничего не понял — откуда ему было знать, что где-то далеко на юге живут какие-то болгары. Но когда отец сказал, что мы едем из станицы Нижне-Чирской, глаза его засверкали, видно, ему тоже приходилось гостить у донских казаков и отведывать их самогон, это и по носу было видно. Слово за слово и разговорился толстяк, а сам глаз с отцовского жеребца не сводит. Откуда, мол, у тебя, молодец, эта лошадь? Отец объяснил. «Продаешь?» — «Это подарок нижнечирского атамана Петра Кривоноса». Очень уж хотелось рыжему забрать себе нашего Стеньку, но, услышав, чей подарок, он поостыл. С казаками в этих краях шутки плохи. «Ну, — говорит, — что же вы дальше будете делать? Здесь охотничье имение графа Кушелева-Безбородко, у нас большая нужда в людях, хороших наездниках. Хочешь — распрягай возы и оставайся, место будет всем, и для этот мальчик, — показал он на меня, — и другой мальчик, и девочка, и все ребята. Я вас не обижать, граф платит хорошо и деньги не жалеет, особенно если человек работать хорошо. Мое имя, — говорит, — Шарль Иванович Лабуре, управляющий графа. Когда граф в Санкт-Петербурге, я здесь царь и государь». Из всей этой невразумительной речи мы поняли, что здесь, может быть, и ждет нас счастье, здесь нам было суждено вить новое гнездо. Распрягли мы коней, и тут произошло нечто такое, чего мы до тех пор не видывали. Шарль Иванович сытно поел, выкурил трубочку и потом подал знак одному калмыку, — оказалось, что низеньких людей в шкурах зовет калмыками. Человек протрубил в воловий рог, богато увитый серебром. Эх, как поскакали калмыки по степи, а зачем и куда — один бог ведает, мне-то показалось, что они мотаются туда-сюда да гоняются за ветром. Оказалось, что это — охота на лис, и охоту эту завел Шарль Иванович, до него таких развлечений не знали в этих местах.
А теперь расскажу про Шарля Ивановича всё, что я узнал уже потом, когда стал его правой рукой и доверенным лицом. Сержант месье Лабуре пришел в Россию в 1812 году вместе с Наполеоном брать Москву. Москву он действительно взял, но что толку от горящей Москвы, не найти ни мадемуазель, ни мадам, ни bon repas[1], по его собственным словам. Печальнее всего было то, что бог лишил его возможности снова увидеть милую Францию. Когда Великая армия при отступлении застряла в смоленских снегах, — ай-ай-ай, какой глубокий снег, — его взяли в плен казаки капитана Дениса Давыдова, и слава богу, что взяли в плен, потому что иначе он в своих сержантских сапожках погиб бы от холода. В те времена тыловыми службами кутузовской армии ведал граф Кушелев-Безбородко, отец нынешнего графа, на чем и нажил миллионы, на которые потом накупил земель в Малороссии и низовьях Волги, — un homme tr`es riche, tr`es riche[2], почтительно повторял Шарль Иванович, — и всех пленных французов передали под его начало. В то время среди дворянских семей пошла мода брать к себе в усадьбы на довольствие по одному — по двое французских пленных, чтобы те взамен учили дворянских барышень французскому языку, а если малограмотны, служили бы экономами и поварами, — совсем другое дело, когда позовешь в гости соседей-помещиков, а у парадных дверей их встречает настоящий француз. Сержант Лабуре, человек с величественной осанкой, — в кирасирских полках императора служили только исполины двухметрового роста — пришелся по нраву самому графу Безбородко, который питал пристрастие ко всему огромному. И супруга его, графиня Наталья (о ней пойдет речь дальше) была рослая, как кобыла, и кучера у него были все бородатые сибирские голиафы. Графский француз должен был подходить по ранжиру ко всему остальному, и сержант месье Лабуре полностью отвечал этому требованию. Сначала его приставили к барышням и графскому сынку учить их французскому, однако его речь не отличалась особой изысканностью, и среди изящных выражений нет-нет, да и проскальзывало соленое унтер-офицерское словечко. Кроме того, уже на второй неделе он стал приударять за одной из гувернанток, которая к тому же оказалась любовницей графа. Его тут же командировали из графского дома в Санкт-Петербурге в подмосковное имение графини, но и оттуда скоро прогнали — где уж было утерпеть молодому французу, когда кормят тебя до отвалу, а вокруг столько смазливых горничных, одна из которых, самая красивая, оказывается на грех любовницей графского сынка, нынешнего графа. Вот и посадили его на тройку и отправили сюда, в охотничье имение под Астраханью, где живут одни калмыки и дикие калмычки, а поди пристань к калмычке — сразу напорешься на острый нож. Правда, тут мосье Лабуре управляющий, все к его услугам, власть у него большая, денег сколько угодно, так что он с самого Кавказа выписывает молодых черкешенок, черкесы охотно меняют их на коней, а тут коней прорва. Какие тут еще могут быть развлечения, чем еще развеять тяжкую азиатскую скуку, разве что вот охотой на лис, к которой калмыки пристрастились и которая превращается
в настоящий праздник для всех.Когда охота закончилась, к ногам престарелого Шарля Ивановича (он уже давно разменял шестой десяток и не мог ездить верхом, не то, что в молодые годы) свалили связанных еще живых лис. Тут опять протрубил рог и был дан приказ возвращаться в усадьбу. Двинули и мы с калмыками — отец мой, коротко посовещавшись с матерью, решил принять предложение Шарля Ивановича. Понравились ему здешние вольные нравы, к тому же, наверно, и деньгами не обидят, раз уж этот Безбородко или Безуско, или как его там, такой «riche»[3]. К вечеру нас уже поселили в просторной хате, крытой соломой и с огромной русской печью посредине (зимой тут гуляют яростные ветры и без такой печки не проживешь). Мы распрягли и расседлали коней, отвели их в графскую конюшню, где отец передал их калмыку, звавшемуся Мустай. Калмыков трудно отличить одного от другого по внешнему виду, у каждого глаза раскосые, борода не растет, а только редкие усы, но этот Мустай неизвестно почему вызвал у отца доверие. Уже позже мы поняли, что калмык зарежет человека и глазом не моргнет, но коню никогда никакого зла не причинит. Так что мы оставили коней на него, а сами убрались в хату и легли спать, кто на печи, кто на лавках, так как сильно устали с дороги.
На другой день с утра начали осматриваться на новом месте — согласие согласием, но надо же знать, какой хлеб будем жевать. Немного поразмыслив, Шарль Иванович назначил отца главным кучером графа на то время, когда тот гостит в имении, — граф каждый год приезжал в астраханские края и проводил здесь по две недели — а в остальное время ему полагалось возить самого Шарля Ивановича, когда тому вздумается отправиться в Астрахань по суше. Совсем иное дело, когда на облучке сидит белый человек с глазами, бородой и усами, как у всех нормальных людей. В распоряжение отца дали десяток калмыков, имена которых он так никогда и не запомнил. Сестру мою Генику послали на кухню, учиться готовить. Учить ее должен был повар Юрка, молодой щеголь и красавец в блестящих лаковых сапогах и красной рубахе, родом из-под Воронежа. В те времена в астраханские степи тянулись разные бродяги со всей России. На следующий год на графские рыбные промыслы в Каспийском море явился бородатый великан из-под самого Архангельска. Какой бы грех ни совершил человек в России, тут, в этих степях, он терялся среди калмыков, и никто не мог его найти, особенно если Шарль Иванович принимал такого человека в число графской челяди — так величали прислугу и разных бродяг, кормившихся на графских хлебах. Повар Юрка был большим мастером своего дела, готовил по французским рецептам, которые дал ему Шарль Иванович, так что Генике было чему у него поучиться. И верно, ученье пошло ей впрок — на следующий год сыграли свадьбу, так что красавец и щеголь Юрка стал моим зятем. Мне это было на руку, потому как самые лакомые куски с графского стола Геника приберегала для меня, так что в калмыцких степях я не голодал, грех жаловаться. Когда мне исполнилось семнадцать лет, во всех охотничьих угодьях графа мне не находилось равных по выправке, стати и удали, — удалью-то я весь пошел в отца. Дочери калмыков, проходя мимо, отводили глаза в сторону, но тут же принимались хихикать в ладошку, потом шныряли в кусты и начинали шушукать и сплетничать обо мне грешном. Молодые девушки везде одинаковы, и у нас, и в России, и в азиатских степях. Так вот, меня же Шарль Иванович атташировал — так он сам выразился — лично при своей особе, чтобы я набивал ему трубку (табак ему привозили из самой Персии). Он же, со своей стороны, учил меня французскому, чтобы ему было с кем беседовать на родном языке зимними вечерами, было кому рассказывать об императоре французов, о его славных победах надо всей Европой, о том, какие у него были маршалы и сержанты, и самое главное — о том, как сам сержант Лабуре бил и австрияков, и немцев, и испанцев, и всякие иные народы и племена. О русских Шарль Иванович вспоминать не любил. Летом же мне надлежало возить сударыню Ольгу, супругу нынешнего графа, и двух его дочерей, старшую — Наташу, которую назвали так в честь ее бабки графини Натальи, и младшую Елизавету, беленькую чертовку, которая постоянно выкидывала номера и всячески старалась изводить меня, — должно быть больно я ей нравился. В остальное время я был вольный орел, носился на Черном по астраханской степи, стрелял из ружья лис, шакалов и всякую болотную птицу, которой в дельте было великое множество. Я и младших братьев обучил верховой езде. Можно сказать, что я был самым счастливым человеком в тогдашней крепостной России, стонавшей под сапогом императора Николая Павловича. Однако, как говорят у нас в Сливене, каждому свое, ведь от астраханских владений графа Безбородко до страшного государя-батюшки было ужас как далеко. Так я тогда думал. Разве что портрет его с большими волнистыми бакенбардами висел в гостиной графского дома. Когда господ не было, эту гостиную почти что не открывали. Мы с Шарлем Ивановичем жили в правом крыле, но больше всего времени проводили во флигеле, где Шарль Иванович держал свои трубки, ружья и пистолеты. Граф Дмитрий Николаевич не курил и не позволял, чтобы в комнатах дымили трубкой или даже пахло табаком, а Шарль Иванович вечно пускал дым, как печная труба. И потому чаще всего мы проводили вечера во флигеле, на который запрет не распространялся. Шарль Иванович, бывало, полулежит на оттоманке и покуривает длинную трубку, а я растянулся в его ногах на медвежьей шкуре и повторяю французские глаголы, хотя с куда большим усердием заучиваю капральские словечки, которые старый кирасир повторяет с превеликим удовольствием. Так было, пока я не подрос. Когда же мне исполнилось семнадцать лет и я стал взрослым, то начал проводить вечера с калмычками, а Шарль Иванович только понимающе улыбался. Ничего не скажешь, приятный был человек, добродушный, веселый, и подумать только — сорок лет прожил в России, а душой тянулся во Францию, как мой отец — в Болгарию. Я этого в то время не понимал, мне бы только любовь крутить. Да я и не знал, какая она, Болгария, только слышал о ней от отца и матери, помнил, что по ту сторону Дуная братья-болгары стонут под игом турок, то есть людей вроде Резы Алиевича — мошенника, который привозил из-за Каспия табак для Шарля Ивановича, хотя, если быть точным, он-то, кажется, был персом.
Такова в двух словах была история моей жизни до того дня, когда все в ней встало с ног на голову. Уже отшумела Крымская война, до нас докатилось лишь ее эхо: астраханских казаков мобилизовали и послали на Кавказ, там, а также в Крыму они три года дрались с нашими поработителями и их союзниками, но эта война плохо кончилась для России. Надежды отца на то, что к нам, как к сербам, грекам и валахам, придет свобода, так и не оправдались.
Но велика и сильна Россия, она скоро оправилась от поражения. Вот только государь-батюшка не стерпел обиды и отдал богу душу. На российский престол взошел его сын Александр Николаевич.
Для нас же и во время войны, и после нее дни тянулись тихо и мирно. Их спокойное течение нарушала лишь лихорадка, охватывавшая все имение осенью, в охотничий сезон, когда приезжал граф Дмитрий Николаевич вместе с графиней Ольгой, барышнями и тремя-пятью дюжинами гостей. Все это были князья, графы и всякие личности в очках, писатели, музыканты и тому подобный народ. Отцу моему они порядком надоедали, вечно ворчали, вечно были недовольны то одним, то другим. Шарль Иванович называл их интеллигентами и лишь рукой махал, когда они приходили к нему жаловаться на отца или на повара Юрку. Эти люди редко говорили по-русски, больше по-французски или по-английски, а уж барыни у них до того капризные были, как увидят калмыков — ах! ох! — и прижимаются ко мне, будто бы со страху. Это бы ладно, это еще можно вытерпеть, однако ведь калмыки тоже люди, они ничем не хуже графских гостей, а кое в чем даже и получше. Калмык тебя в беде не бросит, а эти господа в белых рубашках и рединготах и барыни в пышных юбках думают только о себе и о своих удобствах.
Так вот, наступил 1858 год. Летом, куда раньше обычного, в графском доме поднялась страшная суматоха. Старый Шарль Иванович забегал, засуетился, начал покрикивать направо и налево, даже свои трубки позабыл. Он, бедный, был вне себя от волнения и в тот же вечер шепнул мне, что на сей раз с графом и графиней приезжает знаменитый французский писатель Александр Дюма (когда Шарль Иванович произнес это имя, его рыжие бакенбарды задрожали), автор «Трех мушкетеров». Эта книга на французском языке хранилась во флигеле как величайшая святыня рядом с трубками и пистолетами Шарля Ивановича, даже мне он не давал к ней прикасаться и лишь теперь разрешил прочесть, чтобы я понял, какого гостя мы ждем. Ко всему прочему этот Дюма был сыном наполеоновского генерала, также Александра Дюма, о храбрости и подвигах которого в Великой армии ходило множество легенд. Генерал Дюма дружил с Мюратом, наполеоновским зятем и генералом, под начальством которого служил сам Шарль Иванович.
Было из-за чего переполошиться старому кирасиру. Сорок лет он не видел родной Франции, а теперь сама Франция должна была пожаловать к нему в гости, на берег Волги, о существовании которого, возможно, и не подозревала, — французы всегда были не в ладах с географией.
К тому времени я уже порядком поднаторел во французском языке и за трое суток, не отрываясь, проглотил «Трех мушкетеров», после чего ходил как ошалелый. Понял я в этой книге не все, миледи и кардинал говорили чересчур высоким стилем, но главное все же уразумел. Неужели я увижу живого автора книги, которая так распалила мои чувства, что во время скачки по степи я все время представлял себе, что я — Д’Артаньян! Жалко, что здесь, среди калмыков, нельзя было найти остальных товарищей-мушкетеров. Братья мои были еще малы, и никакая фантазия не могла превратить их в Атоса и Арамиса, и не было среди калмычек той, которая могла бы заменить мне мадам Бонасье. Только рослый и грузный Шарль Иванович с его веселым и беспечным характером напоминал великана Портоса. Как и Портос, Шарль Иванович, бывало, разозлится из-за пустяка, припомнит пару сержантских словечек, обрушит гром с молнией на голову калмыка, но тут же успокоится. А Резу Алиевича, эконома, я отождествлял с Бонасье. Он тоже любил нашептывать на ухо Шарлю Ивановичу, ябедничать на меня, на отца и на Юрку-повара, а про калмыков и говорить нечего — он даже запомнил их всех по именам, чтобы легче было ябедничать. Хорошо, что Шарль Иванович не обращал особого внимания на его паскудства. Ну, просто вылитый Бонасье, будто господин Дюма с него писал своего героя. Мне также очень понравились слуги господ мушкетеров — Планше, Гримо и остальные. Они напоминали мне болгар — хитрые, ловкие, из любого положения найдут выход, совсем как мой отец.
Так вот, целый месяц мы жили в страшном волнении. Реза Алиевич в саму Астрахань съездил и привез на волах морской гальки, эту гальку мы насыпали перед парадными воротами усадьбы, чтобы она скрипела под колесами экипажей. Отец со своими калмыками выгреб из конюшен весь навоз, они утоптали землю внутри; запаха, конечно, вывести не удалось, но конюшни стали действительно графскими, так что самому графу не узнать. Комнаты во всем доме проветрили, калмычки натирали дубовые паркеты, мели, скоблили, чистили, в спальнях застлали свежее белье. Шарль Иванович освободил крыло, в котором проживал сам, оттуда выволокли мусор, скопившийся за сорок лет, и приготовили комнаты для гостей, а мы с Шарлем Ивановичем перебрались во флигель. Гостей ожидалось не менее сотни. Для их слуг в реденьком парке поставили огромный шатер и сбили нары, потому что слуги были капризные — не хуже господ и на полу спать не желали. Большая затеялась суета и суматоха, будто ехал сам государь-император Александр Николаевич. Старались даже пуще, чем для царя, особенно Шарль Иванович. Ай да господин Дюма — написал одну книжку и сравнялся с царем и богом. Вот что значит талант! Это я еще тогда уразумел своим мальчишеским умом.