Четыре брода
Шрифт:
Утомленный, вспотевший Корний едва доплелся до своего двора, а со двора до садочка, где, разбросавшись, спали белочубые внучата, как когда-то спали его сыновья. Наглядевшись на то, что называлось жизнью, он наклонился к детям, коснулся их губами, а колокола, что заполняли его тело, начали поднимать его вверх. Он вытянулся, рукой, словно землю, благословил внуков:
— Растите, дети, здоровые, растите хорошие, растите красивые и добрые.
Проснулась его самая младшая невестка, с тревогой взглянула на него.
— Ой, таточку, что с вами?! — Дремотность
— Ничего, ничего, не тревожься, доченька. Это мой последний час за дверью стоит, — и оглянулся, словно мог его увидеть. — Не буди детей. Может, до утра доживу возле них…
Да колокола, что были в нем, застонали и начали опускать крылья…
XVII
На подворье Мирославы дремотно стояли стожки сена. Возле перелаза с черных черешен свисали тяжелые капли росы, и земля откликалась на их перестук. Скрипнула дверь, на пороге застыла гибкая девичья фигура с волосами русалки.
— Данилко, почему так поздно? — обиженно и радостно прошептала она, покачиваясь на пороге, и на ее плечах тоже покачивались распущенные волосы.
— Будто соскучилась?
— Бессовестный! — Надула губы, отвернула голову к косяку дверей.
— Вправду бессовестный?
— Соскучилась по тебе, так соскучилась, — с доверчивостью потянулась к нему.
И то ли от пережитого за эти дни или от чего-то другого к сердцу Данила подкатила такая волна благодарности к девушке, к ее вере, к ее любви… Неужели не понимает, что черная тень ложится, а то уже и легла на их любовь?.. Чем это только кончится?.. И смотрел на девушку, как на утреннюю звезду, а затем, словно ища защиты, так обнял ее, что Мирослава перепугалась:
— Данило, родной, что с тобой? Так перед смертью обнимают… Ой, что я, глупая, сказала? Напугал ты меня.
— Пугливая ты стала… — Он задумчиво поглядел в ночную даль и насилу сдержал вздох.
— Ты вечерял? — Мирослава успокаивающе положила ему голову на грудь, а он вплел руку в ее волосы.
— Вечерял с косарями.
— И снова галушки?
— Галушки.
Они зашли в хату, ее пол курился лунной пылью. Данило легко поднял девушку на руки, бережно положил на кровать, застланную полосатым рядном, и склонился над ней.
— Как хорошо, когда ты есть, такой сильный, такой славный, — улыбнулась и вздохнула Мирослава.
Он прикоснулся к ней рукой. А в это время послышалось гудение машины. Почему оно так насторожило его? Гудение нарастало, в окна ударил свет, и крестовины рам в его лучах испуганно метнулись по стенам к столу.
— Ты чего забеспокоился? — спросила Мирослава.
— Ничего, ничего… — Данило взглянул на окна, в которых дребезжали стекла от гула машины. «Остановится или нет? Пошла дальше. Что это со мной?» Он снова склонился над Мирославой, заглянул в ее полузакрытые глаза. — Как хорошо, что ты есть на свете. Самая лучшая!
— Так уж и самая лучшая? — От счастья в ее голосе прорвались те низкие звуки, которые так волновали его. — Только без этого! —
отвела его руку.— Можно и без этого, — пробормотал Данило, привлекая ее к себе и задыхаясь от запаха ее волос. — Чем они пахнут у тебя?
— Степью, любимый.
— Евшан-зельем тоже?
— Наверное. А у тебя чуб словно вытоптанная рожь.
— Если бы только вытоптанный чуб…
— Поспи хоть немного.
Он положил руку на ее грудь, и она не отбросила ее, а снова повторила:
— Засни, любимый. — В ее голосе прозвучала не любовь, а материнская забота…
Сон как-то незаметно отдалил его от девушки, перебросил в притемненную степь, в цветение подсолнухов и в луга со свежими копенками сена. А Мирослава долго-долго смотрела и насмотреться не могла на своего Данила, который даже во сне сердился и на свою судьбу, и на тех, кто выкручивал ей руки… С такими грустными думами и она погрузилась в сон.
И не успели забыться, как на подворье мягко затопали чьи-то шаги, как зашумели росами испуганные черешни, как зашипела земля. Сказка любви, молодости и ночи усыпила обоих: сейчас на белом свете, на черной земле было их только двое.
Но вот на окно, как ночная птица, опускается чья-то рука, тревожно зазвенело стекло.
— Ой, кто там? — соскочила на пол Мирослава. За ее спиной лунными бликами взметнулись волосы.
— У вас Данило Бондаренко? — слышит Данило знакомый голос Гарматюка и не понимает: зачем он теперь забрел сюда?..
«Выскочить в другое окно?» Данило поднял занавеску. Из окна лунная ночь надвигается на него, словно хочет войти в его глаза.
Рука настырно клюет стекло.
— Гражданка Сердюк, у вас Данило Бондаренко?
— Кто это? — испуганно смотрит на Данила.
— Наверное, из колхоза кто-нибудь, — обманывает ее.
— У меня, у меня, — с облегчением выдохнула Мирослава.
— Пусть выйдет во двор.
— Что ж это, Данилко? — тревога снова вцепилась в девичье сердце.
— Ничего, ничего… — как мог, успокаивал ее, а в голове стучала та же самая мысль: «Как же это?.. Неужели лучший друг арестует меня?»
— Не ходи, Данилко, я боюсь! — Мирослава обхватила его, когда он встал на пороге.
— Подожди, любимая… Успокойся, я сейчас. Какое-то дело есть ко мне.
Оторвал от себя девушку. Она, вздрагивая, бессильно прижалась к косяку, а он, чувствуя, как замирает его обескровленное сердце, вышел из хаты.
В тени возле порога настороженно стоял Гарматюк. Он, заскрипев новыми ремнями, сделал шаг вперед и чужим, одеревеневшим голосом пронзил его грудь:
— Данило, ты арестован.
Пошатнулось, взорвалось небо, и бешено закружилась перепуганная звездная метель, она с небом валилась на него, валились деревья, и стрехи, и тени. Данило хочет удержать их, но может показаться, что он поднимает руки вверх; он прикладывает руку к сердцу, которое словно оборвалось, и не ощущает его, только чувствует, что опустошенной стала его душа.
— За что? — спрашивает не голосом, а опустошенной душой, что, кажется, даже загудела… — За что?