Четыре брода
Шрифт:
И тут, вопреки разуму, взбунтовалась любовь или сомнение: а может, только тебя, дурня, и ждала Мирослава, может, для тебя и ночью не запирала дверей?
Еще не зная, что делать дальше, он тихо-тихо прошелся по хате, постоял возле снопиков и неожиданно увидел в простенке свою фотографию. Где же она взяла ее? Такая была только в его хате… Вон оно что… Глубокая благодарность наполнила его душу, и он, неуверенно улыбаясь, снова подошел к постели, смотрел и насмотреться не мог на свою любовь.
«Мирослава,
И вдруг Мирослава проснулась, положила руку на грудь, вздохнула. Даниле стало страшно, он отклонился в тень.
А девушка, откидывая волосы со лба, села в кровати.
— Так ясно услыхала его голос… Ой, что это?! — В голосе ее зазвучали испуг, удивление, слезы, а в настороженные глаза вошла луна. И только погодя спросила: — Сон?
— Сон, Мирослава.
— Данило! Данилко! Ты?!
— Я.
— Пришел?
— Пришел.
Мирослава со слезами бросилась к Данилу, потянула его к окну.
— Данилко, родной, это ж ты!.. Не может быть, ой, не может быть! — и упала ему на грудь, веря и не веря, что это он. — Не может быть…
— Выходит, может, — поцеловал ее волосы, что и теперь, как в давнее время, собирали лунные блики и грусть маттиолы.
Вдруг Мирослава испуганно отшатнулась от него.
— Ой, подожди, я же раздета…
Прикрыв рукой вырез сорочки, она метнулась к кровати, подняла руки к вешалке, зашелестела одеждой и через минуту, смущенно улыбаясь, терла пальцами ресницы. Затем подошла к нему, положила руки ему на плечи, потрогала: вправду ли это Данило?
— Почему же тебя так долго не было? Чего я только не передумала. Как ты, любимый?
Данило помрачнел:
— Как?.. Разве это жизнь? Будь она проклята вместе с. теми, кто покалечил ее!
— Данило, ты озлобился?! — ужаснулась Мирослава, отстраняясь от него.
— От такой жизни и мертвый камень может озлобиться. Бьюсь словно рыба об лед и не могу придумать, как мне жить, что делать.
Мирослава сжалась в болезненный комочек и, не спуская взгляда с Данила, твердо сказала:
— Что хочешь делай, как хочешь делай, только не озлобляйся. Тебя же не Родина, не люди осудили, а слепая ненависть Ступача.
— Вот как! — подобрел, разгладил морщины Данило, обнял Мирославу и не стал ей пояснять, что не озлобился он, а только у него большая душевная боль. — А для тебя кто я теперь?
— Ты для меня все: любовь, муки, надежда, муж, отец моего сына или дочки.
— Неужели это может быть? — не поверил ей, не поверил своему будущему.
— Это все будет, Данило. Увидишь: и я, и наши дети, и добрые люди будут еще гордиться тобой, если ты не озлобишься и не измельчаешь, как мельчают в злобе.
— Какой же ты стала!.. — с удивлением глядел на нее и наглядеться не мог.
— Какой, Данилко? Постаревшей?
—
Нет, мудрой… словно лето.— Хотя и не было у нас весны, — загрустила Мирослава. — Вот у меня в разлуке и морщины появились.
— Это не морщины, это мудрость!.. — Данило начал целовать тот сноп, что вобрал в себя солнечное утро, те очи, что подобны синеокому вечеру.
Мирослава льнула к нему, как никогда не льнула, не отстраняясь ни от его уст, ни от его рук.
Что-то бухнуло у завалинки, и они от испуга замерли.
— Это, наверное, груда снега свалилась с крыши, — подошла Мирослава к окну. — А еще возле хаты иногда зайцы прыгают. Я для них сноп овса положила. Вот, смотри!
Припав к стеклу, они увидели, как по золотисто-белой скатерти луга катился живой клубок; вот он вскочил на подворье — и прямо к снопу.
— Вот и есть у нас кусочек сказки, — горькая усмешка мелькнула на устах Данила.
Мирослава лицом прижалась к его плечу.
— Не забыл, как нам с поля или из леса родители приносили хлеб от зайца?
— Не забыл. Я тебе тоже что-то принес.
— Не мели несусветное… — и запнулась, чуть было не сказала удивительное: «Не мели несусветное, товарищ председатель».
Данило расстегнул портфель, вынул из него что-то завернутое в белую бумагу, бережно развернул ее.
— Вот тебе, — подал ей какие-то три стебелька.
— Что это? — удивилась Мирослава.
— Посмотри.
Она включила свет и увидела три молодых пшеничных колоска, что нежно-нежно набирали цвет.
— Это откуда же такое диво?
— Из теплицы Диденко. Новый надежный сорт выводит он, а я возле него верчусь.
— Спасибо, Данилко. Пусть этот колос будет для нас колосом надежды, счастья.
— Если бы оно так было, — помрачнел Данило, а потом достал из котомки большой тернового цвета платок. — Вот тебе мой первый, пусть будет не последним.
Мирослава, положив колоски, радуясь, погрузила руку в красные цветы платка.
— Значит, помнил?
— Не было и часа такого, чтобы не думал о тебе.
— А обо мне и не спрашивай, — и слезы появились в глазах и в голосе. Чтобы погасить их, сказала буднично: — Данилко, может, повечеряем?
Он глянул в окно, покачал головой звездам, что уже меняли ночные краски на предрассветные, вздохнул.
— Мне уже надо идти. Скоро рассвет. Я теперь боюсь рассвета.
Мирослава, наверное, не расслышала его последних слов.
— Какой ты хороший, Данилко.
— Я хуже стал в своей душе.
— Ты лучше стал в моем сердце.
— Мне пора…
— Нет-нет! Ты сейчас не пойдешь. Эта ночь будет нашей.
— Что ты, Мирослава! Я же вне закона.
Она пригнула его голову к себе, он чубом коснулся ее груди.
— Любовь не может быть вне закона.