Четыре рассказа
Шрифт:
И понял Бухмин, что это взращивается старухою на подоконнике, скрываемое тряпкой от всех, не какая-нибудь таинственная домашняя мерзкая медуза, а всё разрастающееся желеобразное всеобщее терпение… Но в нём, прямо перед напряжёнными глазами Бухмина, уже зарождалось совсем слабое, мутное, малое пятно, которое было чуть светлее осклизлой массы. Оно росло едва приметно и принимало багровый тревожный оттенок. Коричневая тьма вокруг пятна высветилась вдруг свинцово-серым ободом, словно в желеобразном существе образовалась жадная, сосущая воронка…
И ужас объял поэта. Не помня себя, он засеменил к своему крылечку, за угол, и, запершись, не стал раздеваться,
Отыскав на столе сухую хлебную корку, он посасывал её какое-то время взволнованно, неспокойно. Потом понял, что ему надо бежать из барака немедленно - в прошлую жизнь, в жизнь: в свой кабинет - с высокими потолками, с пледом, с низким плюшевым креслом. Или в тёплую спальню с ночною тусклой лампой в виде бездумно улыбающегося жёлтого полумесяца…
Не заперев своей комнаты и не дососав корки, причмокивая на ходу и отираясь, Бухмин кинулся вон из барака. Он снова бежал к своему старому дому, как бежит выброшенное за много вёрст от прежнего жилья животное - собака или кошка - безотчётно, неуклонно, неостановимо; в тот дом, где ничего не изменилось.
Он бежал в прошлое, не желая ничего понимать и помнить. Он бежал…
Лишь в прежнем своём подъезде Бухмин перевёл дух, когда попал наконец в мир привычных запахов, в милый полумрак… Успокаиваясь понемногу от вида знакомых стен, поэт стал медленно взбираться со ступени на ступень, поглаживая с нежностью деревянные нечистые балясины на изгибе перил. И усталая, мечтательная улыбка блуждала теперь на его расслабленных губах.
Поджарый молодой юрист с пятого этажа поравнялся с ним на лестнице. Бухмин, приостановившись, уставился на письмена, сияющие на его куртке: они, сплошь иностранные, переливались, блистали нестерпимо, но оторвать взгляда от них поэт почему-то не мог.
– А ты - ого-го!
– проговорил юрист одобрительно, перескочив с пустым ведром на верхнюю ступень.
– Не то, что нынешнее племя! С кралей ребёнка, значит, прижил, ветеран? Вот это - ого-го-го!
– Я не приживал никого, - покачал головою Бухмин, доверчиво глядя вслед юристу.
– Это был обман.
– Слыхали! Сладострастник, - погрозив пальцем сверху и гогоча, юрист легко взлетел по ступеням следующего этажа; тугая законодательная пружина, сидевшая в нём, сообщала всем движениям его удивительную ловкость, весёлость, прыгучесть.
– Ого-го!..
Бухмину стало стыдно отчего-то. Расстроившись, он замешкался, держась за подоконник, около которого отдыхал обычно с тяжёлыми сумками, возвращаясь по выходным дням с базара.
– …Вероятно, он говнюк, - нерешительно утешил себя старый поэт.
– А может быть, просто задорный человек.
Тогда за его спиною появился неслышно бывший шофёр горкомовского гаража - сосед из квартиры напротив, с которым Бухмин ездил на встречи ветеранов, и на конференции, и в степь, на майские вольные гулянья. Правда, горкомовская «Волга» давно уж исчезла со двора…
Новое начальство - то, что возглавил директор городского рынка, - уволило старых шофёров из гаража в одночасье. И важный, осанистый Винниченко сначала торговал на углу китайской жвачкой, продавая её детям поштучно, из большой картонной коробки, а позже, когда его избили ларёчники, сидел дома без дела.
– Не появлялся
бы ты здесь, у нас, Фёдор, - сказал Винниченко Бухмину, поглядывая по сторонам.– Понимаешь, с кем связался?.. Нынче кто не вор, тот жертва. Либо - либо. Других нет… Маячишь тут, глаза мозолишь всем. А результат может быть плохой.
– Коля!
– обрадовался соседу Бухмин, собираясь поведать о многом.
– Я думал, друзей у меня не осталось! Понимаешь, стоит лишь оказаться в беде, и вокруг тебя образуется пустое пространство. Сразу же! Пустое, безлюдное. Отпадают друзья. Отпадают знакомые! Почему так, дорогой мой Коля? Никогда я этого не понимал, а ты - мужик осведомлённый, сколько лет начальство возил. Вы же с органами связаны были, водители партийные, за номенклатурой того… наблюдали, по второй своей службе. Плохо, выходит, очень плохо вы наблюдали, Коля! Предательства-то - не уследили! Эх, вы… Но… Объяснил бы ты мне, старому дураку, что всё это значит?..
– Убавь звук, - подтягивал ворот свитера Винниченко до самых усов, отчего говорил неразборчиво.
– Убавь. И так ты засветился. В очередной раз.
– Хорошо, хоть ты, один, вышел ко мне!
– не замечал его встревоженности Бухмин.
– Признателен тебе до слёз! Что ж, давай посидим, как раньше, если здесь нельзя шуметь. С чайком, с сахарком, пусть - без коньячка, давай. Мне бы ещё помыться в ванне разок… И отчего я прежде с тобой не поговорил, не посоветовался? Столько всего расскажу! Ушам своим ты не поверишь, Коля, милый Коля. Идём к тебе, идём в тепло, так и быть. Я - с радостью… Посидим…
– Сиди - у себя, - тихо перебил его Винниченко, поддёргивая трикотажные тёплые штаны.
– Где живёшь, там сиди. Исключительно. И не разговаривай ты ни с кем! Целее будешь. Это я тебе - по старой дружбе только… Ну, всё, ты меня - не видал… И в двери не трезвонь, Фёдор, больше. Не откроют.
– Почему?..
– без надежды спросил растерявшийся Бухмин.
– Связываться с тобой опасно, - уже поднимался к своей двери шофёр.
– Заподозрят, что правду вместе ищем! Тогда хлопот не оберёмся. Иди. И не высовывайся, слышишь? А то прихопнут, как… Ну, всё! Я тебя - не видал.
Сосед уже отвернулся от Бухмина - отторгся, словно отказался. Нащупывая в полумраке замочную скважину, он замурлыкал на своей площадке независимым, отчуждённым голосом:
– Едут, едут по Берлину… наши… казаки…
Но ключ его никак не попадал в нужное отверстие.
– Это ты… для конспирации?
– робким шёпотом спросил его Бухмин снизу.
– А может, ночью мне к тебе придти? А? Когда они, - они!
– все, не видят?
Но Винниченко махнул рукою напоследок: мол, уходи же в конце концов, недотёпа ты, простофиля. И запел гораздо суровей:
– Едут, едут по Берли… - пропал он за порогом.
– …Ну наши… - подхватил Бухмин едва слышно, втянув голову в плечи, уже понимая, что дверь горкомовского шофёра тоже захлопнулась для него навсегда; она поблёскивала теперь одиноким насторожённым глазком.
– Ну… Наши… - топтался Бухмин растерянно.
– По Берли…
А как поют дальше - забыл.
– Что же, прощай, - не стал он подниматься на свою лестничную площадку и приближаться к родной квартире - только вытянул шею, хотя и так виден был ему вишнёвый привычный дерматин с тусклою позолотой гвоздей, два из которых давно отпали понизу.
– Прощай тогда… Лиза? Лиза!.. Прощай. Я пошёл… спать.