Четыре с лишним года. Военный дневник
Шрифт:
В другой раз приходит пожилой чех и протягивает счёт от какой-то артели на уплату денег за устройство бомбоубежища для института. Я объясняю, что они строили для немцев, а теперь здесь мы, русские; ему это непонятно, он предъявляет счёт фирме, независимо от того, кто сейчас её хозяин, и требует уплаты.
Мне приходится подписывать рекомендации немцам, которые уезжают. Некоторые едут в Англию, Данию, один уезжает даже в Каир. После них отправимся мы. Сейчас в Сморжовке нас, русских, двое: приехал из Праги приятель, где он отправлял самолёты. В нашем распоряжении остался на аэродроме один самолёт, который ждёт нас.
3.04.46
Весна.
Люди, которые бывают в Праге, рассказывают, что там, в долинах, уже всё зеленеет, а у нас ещё кое-где лежит снег. Немцев отправили в их Германию, сдали помещения чехам, подарили им всё, что осталось: уголь, железо, проволоку, трансформаторы и прочее.
10.04.46
Простились
Второй раз осматриваю Прагу, теперь, не торопясь, хожу по улицам, по музеям, любуюсь красивыми мостами. Город не похож на Вену. Прага – современный город с широкими улицами, с огромными светлыми зданиями, последний город на моём пути, не пострадавший от войны: здесь не падали бомбы, по нему не била артиллерия. Только 5 мая 1945 года немного постреляли немецкие танки.
Рано утром с первыми лучами солнца, белый красивый «Дуглас» вырулил из ангара.
Самолёт в нашем распоряжении, полсамолёта полковник загружает собственными вещами, мне, кроме чемодана и лыж, грузить нечего. С разрешения полковника, к нам сажают шесть пассажиров.
Через три часа самолёт поднимается, даёт прощальный круг над городом и ложится курсом на Варшаву.
Ярко светит солнце, мы летим всё время вдоль какого-то горного хребта, иногда вдали видны снежные вершины. Наконец, самолёт поворачивает резко налево, мы пролетаем над горным перевалом, под нами Польша. Через 2,5 часа вдали появляется разбитая Варшава. Даже сверху это жуткое зрелище: стоят мёртвые кварталы, пустые коробки домов со впадинами окон.
Самолёт приземляется на дозаправку. Мы сидим на аэродроме, пьем пиво.
Снова в воздухе, под нами проплывают серые поля Белоруссии, где-то слева в туманной дымке виден Минск, а дальше идут леса. И вдруг, в какой-то момент самолёт идёт на снижение, появляется лётное поле, говорят – Внуковский аэродром.
К вечеру красивый ЗИС мчал нас к зажигающимся огням столицы. Радостно билось сердце!!
1941–1946
Мне приходилось видеть и руины Карфагена и Самарканда. Я осматривал омытые кровью твердыни Соловецких островов и Дубровника. И, как на спиле старого дерева легко можно разглядеть годовые кольца, я различал лишь столетние кольца кровопролитий.
Попытка пройти дорогами отца – бессмысленна, уже по одной лишь причине, что нет мотивации.
То есть нет такой мощной мотивации.
Праздное любопытство, авантюризм, удовлетворение собственного тщеславия? Может быть!
Но эти строки последние, которые я пишу для этой книги. И я могу честно ответить, что во всех небольших сценках и эпизодах, описанных во второй части этого эссе, я ощущал фантомную боль.
Объясняю: во всех описанных ниже эпизодах мне мнилось, что мы с папой рядом.
Но мне хотелось пройти дорогами отца 1941–1946 гг. рядом с ним и ощущать его рядом с собой в моих несуразных, а подчас смешных поездках.
Потому что, если ты сумеешь постоянно ощущать дорогого тебе человека рядом (а этому надо учиться!), жизнь будет постоянным праздником.
И фантомные боли останутся в фантомном мире.Часть 2. Фантомные боли
«…КРАСИВО, ВСЁ КРАСИВО, НО Я ВСЁ БЫ ОТДАЛ, ЧТОБ ПРЕКРАТИТЬ ОСМОТР ЕВРОПЫ. С КАКИМ БЫ УДОВОЛЬСТВИЕМ Я УЕХАЛ БЫ В ГРЯЗНЫЕ, ЗАХУДАЛЫЕ РОДНЫЕ ГОРОДА».
(Из письма отца 19.7.45)
Послевоенные вальсы
Наши отцы возвратились с войны,
И во дворах закрутились пластинки:
Свадьбы – фокстроты… и вальсы – поминки,
Словно далёкие светлые сны.
И до сих пор они эхом во мне —
Эхом, которое не о войне.
Их сосчитаешь по пальцам,
Послевоенные вальсы.
«Синий платочек» и «Ночь коротка…» —
Крутят винилы крутые вертушки.
Спят самолёты, спят танки и пушки,
Спит в берегах под горою река.
Только не спит во дворе радиола —
Полночь и болью пронизанный голос
Где-то во мне отозвался
Эхом забытого вальса.
Как поделиться мне с сыном своим
Светлой и сладкой далёкой печалью,
Что меня греет, бывает, ночами, —
Музыкой, что была после войны?
Вот уже светится текст караоке —
Значит, мы снова не одиноки:
Послевоенным эхом остался
Текст позабытого вальса.
Хочется поговорить
«Нам теперь второй оклад марками платят, только не нужны они, разве после войны в Берлине… приступы тяжёлой гнетущей тоски все чаще находят на него и терзают душу».
(Из
письма отца 31.03.45)Как хочется поговорить с папой. Проснусь ночью: он молчит, и я молчу. Так и молчим: он там молчит, а я тут молчу. Ведь я был внимательным – всё слушал, всё помню, а делал, наверное, не так, как он хотел. И получилось совсем не то, чего ему хотелось. А может, и должно было получиться что-то другое.
Иногда даже возьму ружьё (а я уж и не стреляю), так, для видимости, для сближения душ и поеду в лес, туда, куда с папой на охоту когда-то ездил, в Елистратиху. Деревушка в пяти километрах от трассы, что идёт от Семёнова до Ковернина. Пять верст по грязи в сапогах, от столба до столба, выйдешь на красивый угор, вокруг двадцать домов, крепких пятистенков, и большое озеро-запруда посредине.
Самый красивый и большой дом посреди деревни егеря Юрки Заводова, у него и отец егерем был, застрелился по пьяни. Дверь закрыта – хозяин в лесу, на окошке – стрелянные гильзы да мусор какой-то. Пройду задами, огородом, мимо баньки чёрной – и в лес. Перейдёшь речку Улангерь, дойдёшь до старого столетнего скита, сядешь.
Сидишь – молчишь, и папа рядом где-то сидит, молчит.
Когда я его потерял, мне было тридцать.
А когда ему было тридцать, он потерял всё!
44-й год! Друзей закопал, веру не нашёл, Родина позади осталась.
Как хочется поговорить с папой!
Помню: с Козленца как-то выбирались, заблудились, восемь часов плутали, дождь сечёт, а он мне говорит: «Отогни обшлага с сапог-то – пусть обветрят чуток!» Вышли к Ключам, километров за двадцать от Татарки. Баньку нам соорудили, самогоночки плеснули, на печи местечко отвели. Утром – как ни в чем не бывало.
Как бы мне с ним поговорить-то. Неправильно! Просто помолчать и знать, что он тебя понимает!
Говорят, души умерших часто облетают те места, где им хорошо было. Вот я в лес-то и повадился. А может, это не то место, где ему хорошо было? Просто спокойно?
Может, я с ним столкнусь там, где ему было хорошо!
Берлин – вот та точка, где папа не выкопал ни одной могилы для своих друзей, а победителем, пусть хоть в 1968-м, себя почувствовал!
Я прилетел в Берлин 9 Мая. Праздника там и в помине не было.
В новых для меня городах я привык для начала посещать местные кладбища и «блошиные рынки». Ну, вместо кладбища я попал на мемориал жертвам холокоста из чёрных и серых, холодных уродливых глыб, установленных на месте бывшего бункера руководства фашистской Германии. Ничего мне в нём не понравилось: даже заблудился. А берлинская «толкучка» меня подтолкнула к дикой провокации, за которую я чуть было жестоко не поплатился.
Захотелось мне на память о посещении осиного гнезда, породившего коричневую заразу, купить какой-нибудь амулетик с непристойной символикой, то есть свастикой. Но лишь стоило мне шёпотом произнести сакральное слово «Хакенкройц», как тут же я услышал не только пшики, крики и визги, но и противный свисток. Лишь одна добрая душа со славянской простотой крикнула мне через всю свою дурь: «Беги!»
Я бросился сломя голову вдоль аллеи, да ещё получил дополнительно под зад тяжёлой ногой, когда выбежал на специальную велосипедную дорожку.
Кто может спасти простого русского мужика в чужом городе, кроме красивых русских баб? Соня и Надя работали проститутками в двух маленьких официальных борделях «Эдем» и «Соня», которые находились рядом с моим маленьким отельчиком в районе Шароттенбурга, это один из самых дорогих и фешенебельных районов города, излюбленный успешными людьми, в том числе и нашими бывшими согражданами.
В Германии официально разрешена проституция, и я знал в лицо этих девочек, с которыми, бывало, выкуривал по сигаретке в ожидании экскурсионного автобуса. Но чёткое соблюдение инструкций или субординации никогда не позволяли им чего бы то ни было неприличного по отношению к нашим туристам.
Но тут Соня и Надя подхватили запыхавшегося меня под руки, и, руководимые каким-то родственным седьмым преступным чувством, спасая от беды, втолкнули в свой подъезд. Я им был безумно благодарен, узнав, что шутки с нацистской символикой караются по местным законам очень сурово. Девочки приехали сюда на заработки с Украины, я порадовал их напоследок:
– Мой папа, пройдя пол-Европы, считал, что только польки, да и то, если их нарядить, и вы, украинки, можете конкурировать с русскими женщинами. Девушки же других стран ему казались некрасивыми, нескладными, и он был уверен, что никто из фронтовиков не оженится за границей. А вот один из его друзей не вернулся домой, найдя свою судьбу в Закарпатье – женился на хохлушке.
Девчонки хохотали.В Берлине, в городе, где все две мои недели небо было стальным, мой папа не мог быть счастлив. Нет! Ах, как тоскливо, когда нет рядом родственной души, вот если бы была у меня родная сестра, она любила бы меня бескорыстной любовью, она погрустила бы вместе со мной. Считается, что дочери походят на своих отцов. Красивая, высокая, стройная была бы моя сестра.
Кафка в такси
«После ослепительных улиц Праги, этого «золотого города», как он назван в немецком фильме, я попал в…»
(Из письма отца 12.12.45)