Четыре шага (Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина) - 1)
Шрифт:
– Левашов слушает, товарищ командующий!
– Был у Мурадова? – спросил Ефимов, и Левашов понял, что ошибся.
– Был.
– Как он?
– Похоже, не выживет.
– А я, как только кончился Военный совет, поехал и опоздал, эсминец отвалил. – Ефимов вздохнул в телефон.
– Все равно он без сознания, – сказал Левашов, почувствовав горечь в голосе Ефимова.
– Ему все равно, мне не все равно, – сказал Ефимов. – Сейчас! – оторвался он куда-то в сторону – наверно, его звали к другому телефону. – Спали?
– Нет еще.
– Поспите, сколько удастся. Завтра надо ждать новых атак. Доброго здоровья.
– Который
– Ровно двенадцать.
– Сделай одолжение – поставь ходики, подыматься неохота.
Лопатин подошел к висевшим на стене ходикам и, поставив стрелки на двенадцать, подтянул гирю.
– Вот и еще день прошел, – сказал Левашов и, откинув шинель, приподнялся на локтях, так, словно увидел что-то встревожившее его.
Лопатин повернулся к двери, но там никого не было.
– Ты говоришь, что все лето на Западном был; от Вязьмы до Москвы, если машиной, сколько? – неожиданно для Лопатина спросил Левашов.
– В разное время по-разному ездили. Если днем, без задержек – часов шесть. Ночью, без фар, конечно, дольше.
– А от Вязьмы до передовой – сколько?
– Смотря куда ехать. Я последний раз был под Ярцевом; туда от Вязьмы, если по карте, – сто десять, а если с объездами, – сто тридцать, даже сто сорок. А что? – спросил Лопатин, почувствовав за неожиданными вопросами что-то, недоброе.
– Так, просто подумал, как тут у нас и как в других местах, – покривил душой Левашов. Сначала, спрашивая об этой, не выходившей у него из головы, Вязьме, он смутно надеялся – а вдруг корреспондент «Красной звезды» знает и расскажет ему про Вязьму совсем другое, чем Гришка Кариофили, снимет камень с души.
Но когда вместо этого услышал от Лопатина «а что?» – вопрос ничего не знавшего человека, – сдержался, решил и сам не делиться с ним тем, что услышал.
Лопатин сидел, повернувшись к нему, и молчал, словно ожидая чего-то еще несказанного; и Левашову стало неловко.
– Вы меня извините, что я вас все на «ты». Хотя и по дружбе, но привычка дурацкая, тем более что вы постарше меня, – виновато сказал он.
– Это ерунда, за это – бог простит, – сказал Лопатин. – А вот с чего это вы вдруг меня – про Вязьму? Не хотите – не отвечайте. Но имейте в виду: в вашу байку – что просто так – не поверил.
– Значит, не выходит у меня врать, – усмехнулся Левашов. – Сколько жизнь ни учила, все равно не выходит. Натрепался мне тут один, что немцы к Вязьме прорвались. Думал – а вдруг вы чего-нибудь знаете.
– Ровно ничего не знаю.
– А что думаете?
– Ничего не думаю. Кроме того, что не хочу этому верить, – сказал Лопатин.
– У вас жена где, не в Москве? – спросил Левашов…
– Нет, не в Москве. В Казани. Во всяком случае, по моим последним сведениям.
– А кто она у вас?
«И в самом деле, кто она у меня?» – внутренне усмехнувшись, подумал Лопатин; ему не хотелось говорить о своей жене с этим, не умевшим кривить душой и располагавшим к ответной откровенности, человеком.
– Работает в театре, по литературной части.
– А фото у вас есть с собой?
– Фото нет. Не вожу, – сказал Лопатин.
– А я бы возил. Но нету, – сказал Левашов. – Когда поженились, снялись вместе. А потом все хотел к фотографу
ее сводить, чтобы одну снять. Так до двадцать второго июня и прособирался. Я почти перед самой войной на ней женился.В голосе его была нескрываемая тоска. Наступило молчание.
Лопатин продолжал писать. Большая кривобокая тень его перевязанной головы шевелилась на стене.
Мы теперь уходим понемногуВ ту страну, где тишь и благодать,Может быть, и скоро мне в дорогуБренные пожитки собирать… —вдруг за спиной у Лопатина нараспев прочел Левашов есенинские строчки, прочел и остановился, словно колеблясь, читать ли дальше. Но читать не стал, а снова, как раньше, на «ты», спросил Лопатина:
– Наверно, тяжело тебе на войне? Сегодня – у этих, завтра – у тех ни ты к людям, ни они к тебе не успевают привыкнуть. Когда все время в одной части – легче. Верно?
– Не думаю, – продолжая писать, сказал Лопатин. Он не мог согласиться с тем, что жизнь Левашова на войне была легче его жизни.
19
Про сообщение Информбюро – что положение под Москвой на Западном фронте ухудшилось – Лопатин узнал еще в Одесском порту, в ту самую ночь с 15 на 16 октября, когда оттуда полным ходом шла эвакуация войск в Севастополь. А приказ о введении в Москве осадного положения застал его в Краснодаре, когда, просидев там трое суток, он в очередной раз вымогал себе место на самолет у оперативного дежурного. В самолет он втерся, но до Москвы в тот же день не долетел; ночевали почему-то в Воронеже. Светлого времени хватало, и погода была приличная, но почему не дают вылета на Москву – никто объяснений не давал. После утреннего известия об осадном положении на душе скребли кошки, и чего только не лезло в голову. Однако на следующий день до Москвы все же долетели.
Москва стояла на месте, опустевшая и малолюдная; улицы были непривычно замусорены рваной и горелой бумагой. Добираясь до редакции, Лопатин заметил лишь несколько разбитых бомбами и выгоревших домов, но самой редакции в знакомом дворе на Малой Дмитровке не обнаружил. Оказывается, она переехала в подвалы эвакуированного Театра Красной Армии. В этих подвалах, неожиданно высоких, выше, чем комнаты в их стареньком редакционном здании, было чисто и светло, даже резало глаза от голого света висевших под потолком стосвечовых ламп. Под трубами, тянувшимися вдоль стен подвалов, стояли знакомые редакционные столы, а между ними, на полу, лежали папки с архивами и подшивки. Столов было много, людей – мало.
– П-привет к-курортникам! Давно ли ты, д-дружок, покинул пределы Крыма? – услышал Лопатин у себя за спиной знакомый голос Бориса Гурского, заики и белобилетчика, заведующего литературным отделом газеты и безымянного автора половины ее передовиц, или, как он сам себя называл – ч-человека н-невидимки.
Их дружба началась два года назад, с первой для них обоих войны – с Халхин-Гола.
Обрадовавшись встрече, Гурский поволок Лопатина за собой, прихватив под мышку крепкой, заросшей рыжим волосом рукой; он вообще был весь рыжий, рыжебровый, рыжеволосый, один из тех огненно-рыжих людей, которых художники любят рисовать на детских картинках.