Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Итак, обнялись чевенгурцы в проникновенной «классовой ласке», затихли в ожидании чуда полного преображения всего мира. Но чуда не наступает. Накал одной веры не может приостановить действие природных законов, отменить болезнь, горе, смерть. Когда Яков Титыч, старейшина из «прочих», чуть не умирает, все в полной растерянности. «Ты, Яков Титыч, живешь не организационно», — придумал причину болезни Чепурный. «Чего ты там брешешь? — обиделся Яков Титыч. — Организуй меня за туловище, раз так. Ты тут одни дома с мебелью тронул, а туловище как было, так и мучается». Мудрый старик указывает на поверхностность того «ученого» анализа зла и путей борьбы с ним, который приняли на веру чевенгурцы: дело, оказывается, не только в имуществе, главное зло — в слепом, смертоносном законе природы, живущем в самих людях. И Чепурный начинает это осознавать, но ему труднее Якова Титыча, его понимание сопровождается мучением: ведь на нем ответственность за просчет.

Не

получилось в Чевенгуре «отживевших детей». Умирает больной ребенок у женщины. Она безумно тоскует и хочет, чтобы он хоть на минуту ожил и взглянул на нее. И начинаются страшные манипуляции Чепурного с трупиком — яростные, тщетные попытки совершить чудо, как бы подтверждающее чевенгурский коммунизм. Осуществление высшего блага — и вдруг смерть ребенка? «Какой же это коммунизм? — окончательно усомнился Копенкин и вышел на двор, покрытый сырой ночью. — От него ребенок ни разу не мог вздохнуть, при нем человек явился и умер».

Со смертью ребенка и пришел конец чевенгурскому коммунизму, а нападение вражеского отряда — завершение этого конца. Город разрушен. Лишь Саша Дванов отправляется на родину, к озеру, где хранится «теплеющий след существования отца». И в этот след, в расстелившуюся волну уходит Саша. Другого пути воссоединения с отцом не открыло ему чевенгурское товарищество, что забрело не туда. Раз из труда выходили до сих пор только вещи, разъединяющие людей, то долой труд! И не дошли чевенгурцы до мысли, что труд можно оборотить против самой смерти, на укрощение стихийных сил, на пересоздание себя и мира. И да позволено будет предположить, что шквал, начисто сносящий город и всех его жителей, мог мыслиться Платоновым в русле федоровских воззрений как финальная катастрофа, которая неизбежно ждет человечество, если оно не придет в «разум истины», не поймет необходимость пересоздания природного порядка в иной, братский, бессмертный строй бытия. Бессилие воскресить умершего «карается» в романе всеобщей погибелью.

В самом финале романа в живых остается Прокофий — один среди всего того имущества, которым он мечтал владеть безраздельно и которое теперь оказалось совсем ненужным. Такую картину и застает Захар Павлович, разыскивающий своего приемного сына Сашу. И повторяется ситуация: когда-то давно Захар Павлович просил маленького Прошку найти сироту Сашу Дванова, пообещав за труды рубль, сейчас он обращается к Прокофию с тем же. «Даром приведу, — пообещал Прокофий и пошел искать Дванова». Искать умершего — для чего? Открывается новая дорога, на которой надо найти всех умерших, погибших, умерщвленных — и вернуть их к жизни.

В «Чевенгуре» — весь Платонов со своей «идеей жизни». Дорога, возникающая в самом конце повествования, может вывести Чевенгур из состояния тупика. Дорога — высшая ценность в романе, в ней — преодоление себя, очищение, открытость в будущее, надежда на обретение новых путей. Герои романа пытаются прочно устроить свою идею, но больно ударяются о пределы возможного, тоскуют, стыдятся жалких результатов своей ретивости — и рвутся в путь. Есть среди чевенгурцев человек по имени Луй, который для облег-

чения своей натуры — которой бы всё в дорогу — служит «штатным пешеходом», ходячей пешей почтой: «…Луй убедился, что коммунизм должен быть непрерывным движением людей в даль земли».

В путь — зовет и Платонов: «…полусонный человек уезжал вперед, не видя звезд, которые светили над ним из густой высоты, из вечного, но уже достижимого будущего, из того тихого строя, где звезды двигались как товарищи — не слишком далеко, чтобы не забыть друг друга, не слишком близко, чтобы не слиться в одно и не потерять своей разницы и взаимного напрасного увлечения». В путь — к такому строю бытия, где каждая личность одна от другой «не слишком далеко» (нераздельность) и «не слишком близко» (неслиянность). В путь — к будущему, к высшему строю настоящего братства и любви.

Пытаясь определить место романа А. Платонова в литературном процессе, понимаешь, что этот драгоценный кристалл платоновского творчества выпал из чрезвычайно насыщенного раствора литературной жизни своего времени. Вторая половина 20-х годов — взлет художественного развития, когда к могучей традиции XIX века, через «серебряный век» начала XX столетия завоевавшей новые духовные горизонты, добавился импульс революции, выплеснувший таланты из народа. Вокруг «Чевенгура» во всех видах искусства — великолепные творения, впрямую связанные с темой революции: «Россия, кровью умытая» Артема Веселого (1927–1928), «Хорошо!» Маяковского (1927), первая книга «Тихого Дона» Шолохова (1928), «Разгром» Фадеева (1927), «Белая гвардия» и «Дни Турбиных» Булгакова (1925–1927), «Конармия» Бабеля (1926), «Разлом» Лавренева (1927), «Любовь Яровая» Тренева (1926), «Мы» Замятина (1924), «Расплеснутое время» Пильняка (1927), «Двенадцать стульев» Ильфа и Петрова (1928); «Броненосец «Потемкин» (1925) и «Октябрь» (1927) Эйзенштейна, «Арсенал» Довженко (1929), Вторая симфония («Посвящение

Октябрю») Шостаковича (1927), «Смерть комиссара» Петрова-Водкина (1928), «Формула весны» Филонова (1928–1929)… Здесь патетика и психологическая насыщенность, героизация и предостережение, въедливая правда будней и символическое обобщение, гимн и памфлет, трагедия, пристально осмысляющая космический переворот революции, и сатира, комедия, буффонада. «Чевенгур» сконцентрировал художественные поиски своего времени, это своего рода ироикомическое произведение: в нем и высокая трагедия, и мистерия, и фантасмагория. Но при этом вышел он среди всех «расчисленных» жанровых, идейно-художественных светил таким необычайным «гадким утенком», что даже Горький счел невероятным его печатное появление на свет. В сознание не вмещалась некая запредельность и непостижимость того духовного пространства, откуда глядел на все Платонов.

Так и выпал «Чевенгур» из литературы, точнее не выпал, а был как бы вознесен в то пространство, где «рукописи не горят», чтобы дождаться, пока не дорастем мы его понять и принять. Этот роман обрел статус тех высших творений искусства, что способны к отрыву от своего места-времени и выходят в вечность.

С. Семенова

Чевенгур

Есть ветхие опушки у старых провинциальных городов. Туда люди приходят жить прямо из природы. Появляется человек — с тем зорким и до грусти изможденным лицом, который все может починить и оборудовать, но сам прожил жизнь необорудованно. Любое изделие, от сковородки до будильника, не миновало на своем веку рук этого человека. Не отказывался он также подкидывать подметки, лить волчью дробь и штамповать поддельные медали для продажи на сельских старинных ярмарках. Себе же он никогда ничего не сделал — ни семьи, ни жилища. Летом жил он просто в природе, помещая инструмент в мешке, а мешком пользовался как подушкой — более для сохранности инструмента, чем для мягкости. От раннего солнца он спасался тем, что клал себе с вечера на глаза лопух. Зимой же он существовал на остатки летнего заработка, уплачивая церковному сторожу за квартиру тем, что звонил ночью часы. Его ничто особо не интересовало — ни люди, ни природа, — кроме всяких изделий. Поэтому к людям и полям он относился с равнодушной нежностью, не посягая на их интересы. В зимние вечера он иногда делал ненужные вещи: башни из проволок, корабли из кусков кровельного железа, клеил бумажные дирижабли и прочее — исключительно для собственного удовольствия. Часто он даже задерживал чей-нибудь случайный заказ — например, давали ему на кадку новые обручи подогнать, а он занимался устройством деревянных часов, думая, что они должны ходить без завода — от вращения Земли.

Церковному сторожу не нравились такие бесплатные занятия.

— На старости лет ты побираться будешь, Захар Палыч! Кадка вон который день стоит, а ты о землю деревяшкой касаешься неведомо для чего.

Захар Павлович молчал: человеческое слово для него что лесной шум для жителя леса — его не слышишь. Сторож курил и спокойно глядел дальше — в Бога он от частых богослужений не верил, но знал наверное, что ничего у Захара Павловича не выйдет: люди давно на свете живут и уже все выдумали. А Захар Павлович считал наоборот: люди выдумали далеко не все, раз природное вещество живет нетронутое руками.

Через четыре года в пятый село наполовину уходило в шахты и города, а наполовину в леса — бывал неурожай. Издавна известно, что на лесных полянах даже в сухие годы хорошо вызревают травы, овощ и хлеб. Оставшаяся на месте половина деревни бросалась на эти поляны, чтобы уберечь свою зелень от моментального расхищения потоками жадных странников. Но на этот раз засуха повторилась и в следующем году. Деревня заперла свои хаты и вышла двумя отрядами на большак — один отряд пошел побираться к Киеву, другой — на Луганск на заработки; некоторые же повернули в лес и в заросшие балки, стали есть сырую траву, глину и кору и одичали. Ушли почти одни взрослые — дети сами заранее умерли либо разбежались нищенствовать. Грудных же постепенно затомили сами матери-кормилицы, не давая досыта сосать.

Была одна старуха — Игнатьевна, которая лечила от голода малолетних: она им давала грибной настойки пополам со сладкой травой, и дети мирно затихали с сухой пеной на губах. Мать целовала ребенка в состарившийся морщинистый лобик и шептала:

— Отмучился, родимый. Слава Тебе, Господи!

Игнатьевна стояла тут же:

— Преставился, тихий: лучше живого лежит, сейчас в раю ветры серебряные слушает…

Мать любовалась своим ребенком, веря в облегчение его грустной доли.

— Возьми себе мою старую юбку, Игнатьевна, — нечего больше дать. Спасибо тебе.

Поделиться с друзьями: