Число власти
Шрифт:
Через несколько минут он без проблем вошел в базу данных института Склифосовского. Здесь все было до предела стандартизовано и упрощено — так, чтобы даже самая глупая из медсестер, какая-нибудь пожилая клистирная трубка, знающая о компьютере только то, что у него есть экран и какие-то кнопки, могла без труда разобраться, что к чему. Фамилии интересующего его больного Мансуров не знал; впрочем, можно было предположить, что в Склифе ее тоже не знали, поскольку больной туда поступил в бессознательном состоянии.
Так оно и оказалось. Просмотрев списки больных, поступивших в институт накануне, Мансуров обнаружил неизвестного с черепно-мозговой травмой и трещиной в основании черепа. Здесь было все: номер палаты, диагноз, назначения врача, дозировки и даже время проведения процедур — перевязок и уколов. Здесь был даже рентгеновский снимок, но Мансурова он не заинтересовал.
Он
Мансуров терпеть не мог это словечко — “надо”. Нехотя вставая из-за стола, он подумал, что его болтливость продолжает приносить горькие плоды: всевозможные, разнообразные, но при этом одинаково неприятные “надо” возникали теперь чуть ли не каждую минуту. И ведь это было только начало!
Он шагнул в сторону прихожей, и в это мгновение в дверь позвонили. У Мансурова упало сердце. Он хотел притвориться, что его нет дома, но потом вспомнил об оставленной прямо у подъезда машине и понял, что открыть придется. Надо!
Судорожно сглотнув, Мансуров решительно прошел в прихожую и повернул барашек замка.
Лев Андреевич Арнаутский долго не мог успокоиться после беседы с сотрудником ФСБ, который, кстати, так ему и не представился. Причин для беспокойства в связи с этой беседой у профессора Арнаутского было несколько.
Во-первых, его беспокоил сам факт появления на горизонте сотрудника ФСБ. Профессор почему-то надеялся, что связь его с КГБ давно и прочно забыта и что документы, в которых эта предосудительная связь была отражена, как-нибудь тихо прекратили свое существование — сгорели, размокли, потерялись, испарились или были уничтожены во время памятной осады Лубянки митингующими демократами. Ему так хотелось, чтобы компрометирующие его бумажки исчезли, что он в это почти поверил, и звонок с Лубянки его, естественно, обрадовать не мог. Ему сразу представилось, что за первой научной “консультацией” последует вторая, за второй — третья, а там, глядишь, ему опять предложат что-нибудь подписать, и все начнется сначала. Он знал, как умеют уговаривать люди с Лубянки, и знал, что отказаться от сотрудничества у него, как и в первый раз, просто не хватит мужества.
Профессор нервничал еще из-за того, что, кажется, наговорил лишнего, сам, по собственной инициативе, упомянув фамилию Шершнева. Никто ведь его за язык не тянул! Ведь давал же он себе слово, идя на эту встречу, не называть никаких имен! Так нет же, все равно не удержался, продемонстрировал свою широкую информированность... Старый стукач!
Кроме того, ему не давала покоя загадка, в общих чертах обрисованная вежливым агентом ФСБ — настолько вежливым, что он не постеснялся обозвать Льва Андреевича старой проституткой. Впрочем, на “старую проститутку” профессор напросился сам. Это было не оскорбление, а очень меткое, хотя и несколько грубоватое сравнение. Бывали в жизни профессора Арнаутского минуты, когда он сам обзывал себя покруче, так что на “старую проститутку” он почти не обратил внимания. Зато описанная собеседником ситуация на валютной бирже настолько захватила его воображение, что профессор не поленился проконсультироваться с коллегой, который теперь возглавлял факультет экономики и управления. Фамилия коллеги была Рыжов, а имя-отчество его Лев Андреевич запамятовал — к старости он стал забывать многие имена.
Консультация не только не успокоила Льва Андреевича, но, напротив, взволновала еще сильнее. Встретившись с Рыжовым в кафе за чашкой кофе, Лев Андреевич прямо спросил, не кажется ли ему странной ситуация на валютной бирже.
— Мне кажется странным другое, — мелкими птичьими глотками попивая кофе, ответил Рыжов. — Странно, что об этом до сих пор не трубят все средства массовой информации. Ведь надвигается настоящая катастрофа, по сравнению с которой устроенный Кириенко дефолт — просто детская шалость. Поверьте мне, коллега, если так пойдет и дальше, нас ждут тяжелые времена.
Идя на встречу с Рыжовым, профессор очень рассчитывал, что тот поднимет его на смех, сказав, что все это ерунда и что ситуация на бирже самая обыкновенная, в рамках прогнозных показателей. Тогда оставалось бы только предположить, что весь вчерашний разговор был хитроумной провокацией, направленной на то, чтобы собрать компромат на Шершнева. Но оказалось, что вежливый чекист не врал, говоря о приближении
биржевого краха.Но все это были мелочи, простая и скучная бытовая чепуха по сравнению с главным: судя по всему, кто-то сделал настоящее открытие, вплотную приблизившись к разгадке тайны мифического универсального коэффициента, или, как назвал его, находясь в легком подпитии, кто-то из коллег Льва Андреевича, числа власти. Когда-то давно, сразу после аспирантуры, Лев Андреевич и сам посвятил какое-то время поискам этого числа. Но в то время такая задача была ему не по зубам: для такой работы требовался огромный наблюдательный и статистический материал, на обработку которого при тогдашнем уровне развития вычислительной техники ушла бы половина жизни. К тому же Лев Андреевич отдавал себе отчет в том, что для решения этой задачи у него маловато фантазии: он так и не придумал, с какого конца за нее взяться. Однако мальчишеская мечта, оказывается, все еще не умерла в его душе и, думая о том, что кто-то вырвал у природы один из самых главных, наиболее тщательно оберегаемых ею секретов, заставляла сердце профессора Арнаутского биться чаще. Нельзя сказать, чтобы он не завидовал; зависть была, не без того, но ее решительно заслоняли восхищение и гордость: вот так голова у парня!
Правда, к этим возвышенным чувствам примешивалась изрядная доля тревоги и разочарования. Ну что это такое, в самом деле! Разве так поступают с великими открытиями? Микроскопом, в принципе, можно забить гвоздь, но ведь предназначен-то он не для этого! Забивание гвоздей микроскопом, чесание спины логарифмической линейкой, прикуривание сигареты от луча лазера — вот что такое биржевые игры. Арнаутский понимал, что невидимый гений просто экспериментирует, играет со своим открытием, как ребенок с найденным в кустах заряженным пистолетом. Однако эти игры, как и в случае с пистолетом, могли дорого обойтись и окружающим, и прежде всего самому экспериментатору. Окружающие могли пострадать материально; что же до незадачливого экспериментатора, то он рисковал лишиться головы. Профессор свято верил в могущество математики и в принципе допускал, что один человек с ее помощью может обрести способность перевернуть мир. Но кто, скажите на милость, позволит ему это сделать? Как только переворачиваемый мир чуточку накренится, это неминуемо будет замечено, и тысячи ищеек устремятся на поиски возмутителя спокойствия.
Будь профессор Арнаутский на месте этого неизвестного ученого и захоти он отомстить всему миру за поруганную честь отечественной науки, он тоже начал бы с валютной биржи. Это было зловонное сердце мира наживы, и это сердце уже начало работать с перебоями.
Еще немного, и оно остановится. Но вместе с ним остановится и все остальное: эта опухоль дала такие метастазы, что удалить ее, не убив при этом больного, было уже невозможно. Вот чего не учел одинокий мститель, вот в чем была его ошибка. А если это не было ошибкой, то, следовательно, мститель этот был настоящим маньяком, больным человеком, поставившим перед собой задачу доставить как можно больше неприятностей человечеству.
Мысль о том, что открытие могло быть сделано кем-то из солидных математиков, Арнаутский отметал сразу. Время великих амбиций и работы на отдаленную перспективу миновало, наука стала прагматичной до предела, и ни одно учреждение, ни одна фирма, ни одна хоть сколько-нибудь серьезная структура не выделили бы ни гроша на сомнительные исследования. Следовательно, открытие сделал гениальный одиночка, не обремененный необходимостью разрабатывать закрепленную за ним тему. Арнаутскому казалось, что он знает, по крайней мере, одного такого человека. Вообще-то, таких людей было несколько, за последнее десятилетие через руки Льва Андреевича прошло не менее полутора десятков по-настоящему талантливых, дерзких умом, наделенных богатой фантазией студентов и аспирантов. Они никому не были нужны у себя на родине, и всех их ждала одна дорога: на Запад, в интеллектуальное рабство.
И они пошли по этой дороге — все, кого знал профессор, кроме, пожалуй, одного. И у этого одного, насколько мог судить Лев Андреевич, были веские причины обижаться на весь белый свет.
Он сходил в отдел кадров — сам, лично, не передоверяя этого ответственного дела телефону, — и по его нижайшей просьбе ему дали посмотреть личное дело аспиранта Мансурова. Профессор отлично помнил этого талантливого юношу. Когда тот окончил мехмат и поступил в аспирантуру, они сблизились настолько, насколько вообще могут сблизиться убеленный сединами профессор и молоденький, подающий огромные надежды аспирант. Потом Алексей бросил аспирантуру — внезапно, резко, даже не объясняя причин, — и лишь через год Арнаутский совершенно случайно узнал, что у него неизлечимо больна мать.