Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Надо бы хлебнуть глоточек из заветной фляжки», — подумал он и тут же отверг эту мысль, медлить было нельзя и опасно, ему и без этого было хорошо и просторно, он наконец сливался душой с понятным и теплым миром, в который всегда рвался, с миром леса, снега, высокого неба и абсолютного безлюдья, с миром крови и смерти, изначально заложенным в натуру, в сущность всего живого, с тем мистическим, почти сладострастным трепетом своей безоговорочной власти над другой жизнью, после удачного выстрела как бы переходящей в своего палача, — пожалуй, никто из его ближайшего окружения никогда не знал и никогда не узнает уже этого запретного для морали слабого человека чувства высшего наслаждения — наслаждения убивать и затем вбирать, впитывать в себя трепет затухающей жизни, уходящей именно по твоей воле, — это было действительно высшее чувство власти и высшее вдохновение жизни, и этого не могла заменить даже самая страстная близость с женщиной. Так уж устроено, и никто в этом не виноват, этого переменить нельзя, несмотря на многомудрствования десятков и сотен поколений философов и лжемудрецов,

писателей и гуманистов, якобы присланных свыше обустроить и облагородить этот мир…

И тут он ощутил близость зверя — чувство опасности приятным холодком тронуло сердце. Солнце совсем обнизилось и скользило нижним, холодно раскаленным краем по заснеженным вершинам старых елей на горизонте, и Брежнев, невольно замедляя шаг, сдерживая нетерпение, мял прозрачно голубоватый снег лыжами, настороженно двигаясь к густому чернолесью. Что то говорило ему, что в заросли входить не стоит, слишком велик риск, и позади никого, отстали, даже голосов больше не слышно.

Он усмехнулся — больше над собой, он любил такие острые моменты, поднимавшие со дна души всю терпкость прежней жизни, безрассудство молодости, неутолимую жажду женщины, стихийные порывы все время куда то стремиться и спешить. И тогда он еще раз как то неопределенно шевельнул губами: а были ли вообще безрассудство и молодость? Когда, в чем? Может быть, в студенческих попойках? Или в расчетливом вхождении в благополучную, обеспеченную еврейскую семью? Или потом, после его возвращения из очередного служебного отсутствия, в котором обязательно находилось время и место и для мимолетных мужских шалостей — ну, вроде того, что отошел за кустик, помочился и забыл? Неужели и это можно назвать святым безрассудством? Но ведь женщину, с которой постоянно, несколько лет находишься рядом, на мякине не проведешь, хотя она это и старалась скрыть. Его каждый раз встречали покорные и страдающие глаза жены, и тогда он говорил себе, что все это пройдет, и удивлялся — а чего ей, собственно, не хватает? И тут же, успокаиваясь, забывал.

Клубок каких то противоречивых и нескладных мыслей был совсем некстати, и он, рассердившись неизвестно на кого, прикрывая рукой лицо и глаза, решительно разорвал всем телом стену кустов, попытался остановиться и не смог. Лыжи, словно сами собой, стремительно понесли его дальше, в голубое мерцавшее пространство сумерек — за первой стеной высокого кустарника оказалась совершенно ровная, нетронутая снежная равнина, какая то уж очень ровная, — ей не было ни конца, ни края, она простиралась пугающе бесконечно, и он видел во все концы пронзительно далеко — так с ним раньше еще никогда не бывало. И след подранка, роняющего пятна крови, исчез. И это тоже было нехорошо, нужно было остановиться и повернуть назад, но он и этого не мог, какая то посторонняя, не подчиняющаяся ему воля диктовала ему свои условия, влекла его все дальше и дальше в раскаленную снежной голубизной пустыню, и теперь он начинал испытывать нечто новое, полностью затягивающее и растворяющее в себе. И он сказал себе, что это предчувствие самого великого — завершения всего в жизни, порог, переступив который он попадет в иной, неизвестный мир, и оттуда уже не будет дороги назад.

Он спокойно и рассудительно, как это с ним бывало в самые сложные и ответственные моменты, сказал себе, что это так и должно быть и что он давно этого ждал. На мгновение оглянувшись, он увидел перед собой иную картину, иное пространство — весь результат своей долгой и загадочной жизни, вобравшей в себя чуть ли не полностью весь двадцатый век, с его потрясениями, войнами и революциями, с его титаническими катастрофами и преобразованиями, и во всем этом был и его существенный вклад — хотел кто этого или нет, но так распорядились судьба и история. Перед кем он должен отчитываться или, тем более, оправдываться? Какая чепуха! Они все еще о нем пожалеют, может быть, впервые за весь век, в этой загадочной и странной, как говорят, России люди за последние два десятилетия свободно вздохнули, появилось кое что и в магазинах, никого, кроме самых злобных и отчаянных, не преследовали и не сажали, страна по многим показателям опередила эту пресловутую, спесивую неизвестно почему Америку. Да, кое что изменилось и не в лучшую сторону, но это пустяки по сравнению с достигнутым, да это сейчас его и не интересовало…

Вздрогнув, он оглянулся и успел отпрянуть в сторону, — туша смертельно раненного зверя пронеслась мимо него, один из клыков кабана зацепил его мягкий, теплый сапог и вырвал из него клок кожи. Брежнева обдало горячим запаленным дыханием, запахом крови.

Зверь остановился, стремительно развернулся и с легкостью и неуловимостью пули вновь бросился на своего страшного врага, и тогда Брежнев, привычно и спокойно вскинув винтовку, выстрелил. И уже заранее знал, что попал, — зверь, мертвый, словно пролетел над землей десяток метров и рухнул почти у самых ног охотника, взрывая пушистый снег и ломая подвернувшийся молодой ольшаник. Смертельная судорога раз и второй подбросила его тело, послышалось долгое и трудное хрипение, и затем все кончилось, — гордый охотник шагнул вперед и поставил ногу на тяжелый загривок зверя, поросший длинной и жесткой щетиной. Через толстую подошву и плотный теплый мех он почувствовал последнюю дрожь уходящей жизни, и она отдалась в нем каким то ответным, сладострастным трепетом и даже наслаждением, — он победил не только могучего лесного зверя, но отныне он одолел и саму жизнь…

Он помедлил и затем хрипло, возбужденно засмеялся, и тотчас, словно только того и ждали, вокруг посыпались егеря, охранники, врачи, помощники, подоспел один из самых надежных

и верных друзей чуть ли не на протяжении всей жизни — Черненко, незаметный и незаменимый Костя, замелькали знакомые и незнакомые лица, послышались тревожные вопросы, раздались восхищенные голоса; двое или трое, и среди них Стас со вспотевшим лбом и почему то без шапки, толклись возле него и что то, перебивая друг друга, спрашивали, но Брежнев лишь возбужденно смеялся, почему то перебросил винтовку Стасу и, одним взмахом руки приказав всем оставаться на месте и довести добычу до дела, шагнул дальше в белизну высоких зарослей, — он двинулся на неодолимо прозвучавший в нем зов неотвратимого и близкого завершения и, с явным облегчением продравшись через заваленные снегом кусты, очутился на зеленой и просторной улице. Никто, к его радости, не задерживал его, никто, пожалуй, даже не заметил его очередного исчезновения. И он сразу же ощутил сильнейшую неуверенность, хотя остановиться и повернуть назад по прежнему не мог и не хотел. То, что он только что сделал и что должен был еще выполнить, его больше не интересовало, он просто обо всем прежнем забыл, а его неуверенность была другого порядка — его куда то все сильнее неудержимо тянуло, хотя цель еще окончательно не оформилась в душе. И все таки его ожидало нечто изначальное, ему наконец то должен был открыться подлинный смысл и тайна его жизни, и странное нетерпение, похожее на томительную жажду, пробудилось в нем с новой силой, горло пересохло и болело, — он напряженно к чему то прислушивался: то ли к себе самому, то ли к незнакомому и чудовищно пустынному городу, но скорее всего опять к предстоящему…

Несколько растерянный, он осматривался по сторонам — это была Москва, и он был в Москве, — он узнавал некоторые дома и площади, только не понимал и не помнил, когда он успел вернуться из Завидово, и почему оказался среди ночи один, и почему улицы бессонного города столь угнетающе безлюдны.

Москву охватывал сильный ветер, и в блеклом, неприятно размытом пространстве стоял непрерывный шум, почти стон молодых, теперь уже совсем облетевших тополей, двумя непрерывными рядами уходивших вдоль бесконечной широкой улицы; он шел по самой ее середине, где хождение запрещено, шел, надвинув шляпу на глаза, чтобы ее не сбросило ветром.

Быстро темнело, и в освещенных фонарями местах он замечал шевелившиеся и перелетавшие с места на место обрывки газет со своими портретами, смятые пакеты из под молока, окурки, — все казалось серым и грязным. В порыве нетерпения он стал оглядываться, ожидая, что за ним кто нибудь обязательно крадется и что можно тотчас приказать подать машину, но было по прежнему пусто и безлюдно, и он, не задерживаясь, шел все дальше и дальше, и его охватывало поразительно новое ощущение чистоты и свежести. Теперь он, полностью поглощенный своим внутренним состоянием и нетерпеливым ожиданием встречи с чем то необычайным, всепрощающим, не замечал уже ничего вокруг; он словно сбросил с себя непосильный груз последних лет жизни, снова стал молод, силен, и в нем ожили надежда и нетерпение — исцеляющий чудесный свет затоплял душу.

Он не знал, сколько прошло времени, безлюдная улица наконец кончилась, но он твердо знал, что пришел, хотя и теперь не мог вспомнить ничего определенного. Он недоуменно топтался перед темной, размытой громадой двухэтажного загородного особняка, почему то с заделанными помятой цинковой жестью окнами, но внутреннее чувство вновь безошибочно подсказывало ему, что он пришел.

Недоуменно обойдя вокруг дома по бетонной дорожке, засыпанной сухими листьями, он взошел на широкие ступени между двумя дорическими колоннами, — широкая парадная дверь оказалась заколоченной крест накрест двумя досками. Он потрогал одну из них кончиками пальцев и брезгливо отдернул руку — доска оказалась в какой то слизи. Поморщившись и достав носовой платок, он вытер пальцы и опять побрел вокруг особняка; в одном месте дорогу ему перегородила большая яма, и он, осторожно приблизившись к краю, заглянул в нее. На дне угадывалась черная неподвижная вода, но какой то проблеск в ней притягивал, — пустота ширилась в груди. Он ничего больше не хотел, он просто смертельно устал, и лишь какая то слабо тлевшая в душе искра мешала ему, хотя и это его теперь мало беспокоило. Самое главное, он — пришел.

Обогнув яму, он двинулся дальше, — у старого, в два обхвата, ясеня, стоявшего за углом особняка, он опять озадачился и задержался, знакомый голос позвал его. Потрогав грубую кору старого дерева, он нахмурился — несомненно, он уже видел это дерево, только когда, где? И опять вздрогнул — вновь послышался слабый знакомый голос, и он плотнее прижал ладони к дереву, почувствовав еле еле уловимую теплоту — соки к осени остановились и в теле дерева, хотя оно еще жило. «Ну ничего, ничего, — сказал он успокаивающе, поглаживая ладонью дерево. — Это ведь не так страшно… это — просто. А потом, у тебя всего на одну зиму, сущий, брат мой, пустяк, не успеешь отоспаться — опять зашумишь…»

Оглянувшись, он поразился: теперь парадная дверь была распахнута и сияла таинственным и зовущим светом, и вокруг уже не было никакого разрушения и беспризорства. И он, не раздумывая, по молодому обрадовавшись, почти кинулся на мучительно влекущий зов. Он узнал и лестницу — опорные, литые чугунные столбы, сплошь в затейливом орнаменте, уходили вверх, он нащупал холодные широкие перила и вновь заторопился, без передышки взбежал на второй этаж, толкнул знакомую дверь и — отшатнулся. В призрачном полумраке большой комнаты он узнал грустно и одиноко стоявшую у окна женщину, но она никогда его так не встречала. У нее никогда не было такого холодного, отталкивающего и даже презрительного взгляда.

Поделиться с друзьями: