Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Станция выполнила план на семьдесят девять процентов. Перерасход электроэнергии — девять и четыре десятых процента. Где ваша вода?

И я не знал ответа.

Прошло пять дней, и вновь напряженная тишина сгущалась вокруг меня, а я стоял в дверях кабинета Пахомова, чувствуя, как ворс шарфа щекочет мне шею и испарина выступает на лбу. Но в этот раз тяжелый оценивающий взгляд предназначался нам обоим: мне и Гене Алябьеву И голос, негромкий, начисто лишенный интонаций, спрашивал:

— Может, расходомеры не в порядке? Может, ты сам не знаешь, как их исправить? Лучше скажи сейчас. Лучше скажи.

И Гена отвечал:

— Расходомеры в исправности. Пусть ищет воду.

И задумчивый, тяжелый взгляд упирался мне в середину груди, а голос без интонаций, без громкости спрашивал:

— Что у тебя с водой? Куда она девается?

И я отвечал:

— Будь

воды столько, сколько насчитывают приборы, к вам бы уже половина города сбежалась. Раз жалоб нет, вода подается нормально.

— Это не ответ инженера, — сказал тогда Пахомов.

И я ответил: — Погодите, я дам вам ответ инженера. Сперва я сам все проверю.

И он откликнулся:

— Тогда торопись! Времени у тебя раз от раза все меньше. Одна твоя объяснительная у меня уже есть. — И поднял над столом листок с моей объяснительной за ноябрь, поднял так, чтобы я мог хорошенько его рассмотреть.

Кое-что я все же понял. Я заметил, например, что наибольшая подача происходит при максимальном давлении — в сторону Госпрома 9,5 атмосфер, в сторону Ивановки — 7,5. Я поспешил поставить в известность Гену Алябьева и, как выяснилось, поступил опрометчиво — Гена тотчас поднял крик, что станцию давит сеть и чтобы его прибористов оставили в покое. Дело происходило в комнате прибористов, заставленной амперметрами и манометрами до потолка. Говоря языком науки, Гена кричал о том, что разбор сети настолько незначителен, что станции попросту некуда подавать воду.

— Это похоже на собачий бред, — сказал я ему.

— А это и есть собачий бред, — подтвердил Витя Шилов. — Я об этом второй год говорю.

Я еще немного посидел с ними среди пустых глазниц приборов и сладковатой вони канифоли, выкурил сигарету и, сопровождаемый молчанием врачей, поставивших роковой диагноз, убрался к себе на станцию.

В этот же день со станции унесли знамя. Я сидел у себя за столом, накурившись до тошноты, отвечал на телефонные звонки, следил за проклятым давлением, а в промежутках слушал, как тихонько поскрипывают оси мира, и чувствовал, что постепенно мной овладевает безотчетная, необъяснимая, мистическая уверенность, что Гена Алябьев врет, как врут расходомеры.

Но я не мог ни подтвердить его данные, ни опровергнуть, а лишние сомнения были мне ни к чему.

Мне хватало и своих, и я остался с ними наедине, стоило мне выйти из кафе в непроглядный сумрак и снег, медленно оседавший под фонарями. Парк походил на заснеженный сад, снег медленно падал вокруг меня, я спрятал сигарету в кулак, чтобы она не размокла от снежинок, и неожиданно вспомнил, что напоминают мне несметные белые хлопья: бабочек. Да, бабочек из военных лагерей в раннее утро на занятиях по тактике. Тем ранним августовским утром нас выстроили — всю роту, и на каждом из нас была скатка из плащ-палатки, противогаз, автомат, подсумок с запасным магазином, а на поясе саперная лопатка и фляга с водой. Майор и подполковник — оба в темно-зеленой форме офицеров инженерных войск, в сапогах с узкими, блестящими голенищами неторопливо прохаживались поодаль от строя, а потом шли позади нас по пыльной дороге, и солнце уже начинало припекать. Мы вышли на позицию, если можно назвать позицией поле без конца и края, сплошь поросшее кашкой, бурьяном и репейником. Два взвода отстали и свернули с дороги, чтобы занять наступательный рубеж, а мы продолжали шагать, потом тоже свернули, и подполковник с ястребиным лицом сказал, что мы будем наступать, а они — окапываться, и я подумал: «Хорошо, что майор попался не нам». Мы залегли, и безбрежная, безоблачная, раскаленная синева запрокинулась над нами; я смотрел, как колышутся под ветерком малиновые головки репейника, и украдкой, чтобы не увидел подполковник, курил. А он все поглядывал на часы и напоминал, чтобы мы не бежали в атаку, а быстро шли. Он раздал нам холостые патроны, потом достал из кобуры ракетницу и шарахнул над нашими головами, и мы помчались вперед, потому что не часто держали в руках автомат, а из ракетницы для нас палили еще реже. И тут это началось — земля накренилась, и я ослеп: сонмища, мириады бабочек, разбуженных криком и стрельбой, кружась, поднимались в небо; на бегу мне показалось, что я тону среди несметных пузырьков, а дна все нет, и, помня, что должен бежать, я поднял автомат, и дуло дважды плюнуло оранжевым пламенем в самую гущу, а они все поднимались, как в материализовавшемся сне, я бежал, не видя ничего, кроме них, я только почувствовал, как споткнулся, как выпустил из рук автомат и мгновеньем позже лежал плашмя

на земле, уткнувшись лицом в траву.

Лицо у меня горело от снега, я медленно шел по аллее, держа сигарету в кулаке, и переживал все это заново — раннее утро, поле и неисчислимые бабочки вокруг. Я совсем было вжился в воспоминания, когда пробегавшая мимо девушка сильно толкнула меня в плечо. Пробежав несколько шагов, она обернулась — возможно, желая извиниться, — но вместо этого громко всхлипнула и быстро пошла впереди меня по аллее. На ней было пальто с капюшоном, отороченным коротким черным мехом, блестевшим, как бархат, в свете фонарей. Из-за ее спины я видел, как она поднесла руки к лицу и сделала несколько неверных шагов, как незрячая.

— Девушка, что с вами? — позвал я ее.

Она шла быстро. Чтобы догнать ее, мне пришлось припустить бегом. Мы поравнялись, и я спросил:

— Вам чем-нибудь помочь? Вас кто-то обидел?

Потом я сказал:

— Господи, да не бегите вы так!..

В тот же миг она остановилась, я по инерции прошел вперед, услыхав на ходу негодующий, срывающийся и поразительно знакомый голос:

— Не смей за мной идти!.. Слышишь?.. Отстань!..

Я всмотрелся: тень от капюшона скрывала верхнюю часть лица, видны были только мерцающие влажные глаза, кончик носа и подбородок. Я взял ее за плечи и повернул лицом к свету.

— Валя, что ты здесь делаешь? — спросил я.

Она сделала слабую попытку освободиться. И совсем расклеилась. Я подвел ее к скамейке, усадил, предварительно смахнув со скамейки снег, и стал рыться в карманах в поисках платка. Я испытывал двойственное чувство: радовался, что встретил ее, но от ее плача у меня под коленями ныло. Слишком это было на нее не похоже. Я сказал: — Ну-ну! — Потом еще раз: — Ну-ну! — И вытер ей платком нос, но результат получился обратный.

Я опустил руку и постарался припомнить свой недолгий опыт в поисках слов или поступков, годившихся для такого случая, но эта музыка — всхлипывания и вздохи — сбивала меня с толку. Лучшее, что я смог придумать, это погладить ее по капюшону, что и сделал. Тут-то она разрыдалась по-настоящему. Я сидел подле нее на скамейке, мял платок и чувствовал, как моя радость улетучивается, будто субботний хмель к полуночи. Я спросил:

— Кто тебя обидел?

Вздох.

— Что стряслось?

Всхлип.

— Помочь тебе?

Вздох.

— Слушай, возьми же себя в руки! — взмолился я.

И подумал, что у нее настоящие неприятности. Пришлось срочно менять тактику, почти как в бою. Чтобы выиграть время, я снова пустил в ход платок. А между делом понес какую-то ахинею о том, что сейчас она перестанет плакать, мы пойдем в кафе, где музыка, где тепло, где можно потанцевать, но если она будет реветь как белуга, нас и на порог не пустят. Я был на волосок от того, чтобы начать баюкать ее, как ребенка. К счастью, до этого не дошло; она забрала у меня платок, подняла лицо к свету и принялась осторожно выбирать кончиком платка попавшую в глаза тушь. Я увидел у нее на щеке темную дорожку — след размытой туши — и засмеялся. Она повернулась.

— Я очень страшная?

— Да.

— Тушь?

— Да.

— Вытри.

Я взял у нее из рук платок, но вместо того, чтобы вытереть тушь, поцеловал ее в щеку. Щека была холодная. Я только прикоснулся к ней — и все.

— Ты что? — изумилась она. — Ты зачем это сделал?

— Захотелось, — сказал я.

— Бывает, — согласилась она. — Но все-таки больше так не делай.

Я кивнул — мол, о чем разговор! — намотал платок на палец и потер ей щеку.

— Ой, больно! — воскликнула она. — У тебя что, руки деревянные?

— Ты же видишь, — сказал я. — И пальцы осиновые.

— Какой-то ты весь не такой. — Она задумчиво посмотрела на меня. — Ну, вытер?

— Погоди, — сказал я и легонько провел пальцем по щеке.

— По-моему, ты дурачишься, — сказала она подозрительно.

— Что ты! Как можно!

— Дай платок, я сама. Ты правда хотел повести меня в кафе? Деньги у меня есть, я бы тебя угостила.

— Очень надо, — сказал я. — Деньги и у меня есть. Так пошли?

Она вернула мне платок и легко поднялась со скамейки. Мне нравилось смотреть, как она двигается. В смене ее настроений было нечто комичное, как у ребенка, который минуту назад плакал навзрыд, а сейчас приплясывает от нетерпения. Потом я подумал: кто она, в сущности, есть? Шальная девчонка двадцати двух, от силы трех двух лет, цепляющаяся за крохотный обрывочек житейского опыта, как и я. Потом я подумал, что, наверное, не такого уж крохотного, раз у нее обручальное кольцо на пальце.

Поделиться с друзьями: