Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чистенькая жизнь (сборник)
Шрифт:

И он уйдет.

Но когда мы уже привыкнем без него, привыкнем не говорить о нем и не упоминать его имени, он вернется.

О том, что он уходил, нельзя будет не только говорить, но даже и думать, помнить. Так, будто этого никогда не было с нами со всеми.

И то, куда и зачем он уходил, будет называться словом «командировка». «Папа уезжал в командировку».

«Я был в командировке».

Это было понятно. Ведь он и правда иногда ездил в командировки.

Но — «Мне на той неделе в командировку» — это было уже страшно, страшно своей зияющей двусмысленностью, вылезающим из-под верхнего непристойным исподним смыслом, которого не было, но который был.

И вот

теперь трое «вохровцев» стояли и смотрели на мою сестру, поджигавшую тополиный пух, а один из них сказал ей слова, от которых она покраснела до самых даже ключиц в вырезе платья. Она вообще легко заливалась горячей краской подкожной крови, как и многие светловолосые. «Вохровцы» как будто ждали ответа, она не смотрела на них, а поглядела на меня и почти шепотом спросила:

— Что он сказал? Я не поняла. Ты слышала?

И я видела по ее глазам, что она все услышала так же ясно, как и я сама, и все до единого слова поняла, в отличие от меня. Но то, что он сказал, — говорить нельзя, и она, моя старшая сестра, притворяясь, что не расслышала, велит мне не слышать и не понимать этих слов: «Эй, ты, сисястая, пойдем-ка лучше с нами! Мы тебя помацаем».

То, как они назвали ее, было на самом деле то самое, что зрело и набухало вечерами в зеленом светлом небе, страстно гудевшем майскими жуками; то, от чего «ничейная» сирень у почты казалась несравненно более крупной, обезумевшей от своего собственного аромата и непорочно белой. Это было то самое, в чем я только начинала ревниво уличать ее тело, воровски разглядывая сквозь опущенные ресницы сестру, когда она раздевалась ко сну или когда она убегала от меня, неповоротливой, к почте, но бежала не так, как раньше, а по-особенному, осторожно опуская стопу на землю, словно боялась расплескать через край что-то, в ней наливавшееся.

И об этом тоже нельзя было говорить, невозможно было называть это словом.

И я это знала уже сама.

Поэтому, когда она спросила: «Что он сказал? Я не поняла… Ты слышала?», — и взглядом велела мне солгать ей, я готовно и преданно сделала это:

— Нет, я не слышала. Правда.

— Ну, что, пойдешь, что ли? — снова крикнул «вохровец» и добавил еще что-то, слышное только тем двоим. Один визгливо засмеялся, хлопая себя руками по ляжкам, а другой только презрительно цыркнул слюной сквозь зубы и процедил:

— Ладно, хватит. Пошли.

И они ушли в сторону почты.

Сестра стояла, опустив вдоль тела руки, в задумчивости попинывала легонько носком туфли бордюр тротуара. И от каждого пинка у нее выгибалась спина и подпрыгивали под платьем груди. Я заглянула ей в лицо и с изумлением поняла, что внутри себя она улыбается. Потом она вздохнула как проснувшись, слегка повела плечом, другим — будто расправляя крылья…

И тогда я побежала. Побежала от нее к дому, не оглядываясь, косолапя и задыхаясь бегом, хлопнув калиткой, по дорожке через огород, спотыкаясь на ступеньках крыльца, кровоточащих раскрошенным кирпичом; бухнулась плашмя о входную дверь, собою открывая ее, еле заползла вверх по лестнице, цепляясь пальцами за перила, и, всхлипывая, бросилась в комнату к подоконнику.

Он был привязан там, на подоконнике, на ниточке к гвоздю, за рыжую, со многими крючочками, членистую заднюю левую конечность. Он жил у нас уже полторы недели. Первое время он все порывался улететь, то и дело раздвигал надкрылья и поднимался на матовой прозрачности крыльев в воздух. Ровно на длину нитки: вперед, вверх, влево, вправо… Потом падал, проваливался в воздух под собой и повисал с подоконника на нитке. Мы его вытягивали рыболовным жестом снова к себе, рассматривали, гладили пальцами по хитиновым скорлупкам и сажали опять на край жестяного уличного подоконника. Он долго мог сидеть в неживой неподвижности всех членов и сочленений своего механического тельца. Но в конце концов снова пытался

взлететь.

Мы носили ему с воли пучочки свежих травин и мелкие тополиные листочки, клейко липнувшие к пальцам. Он этого не ел, но и умирать не умирал.

На ночь мы сажали его в спичечный коробок, донышко в котором заботливо было устлано ватой.

Давно уже кончились майские жуки вокруг музыкалки, отцвела сирень и вовсю пылили тополя, а у нас все был и был этот последний нынешнего лета жук. Мы его любили.

Я схватила с этажерки ножницы, чикнула ими нитку, стараясь не задеть жучиного телесного покрова. Он лежал на спинке, плотно прижав складные конечности к составному брюшку. Я хотела перевернуть его, поставить на ноги, взяла поперек туловища двумя пальцами и почувствовала, какой он стал легкий, пустой изнутри. А если потрясти его возле уха, в нем чуть слышно постукивало что-то засохшее.

Марина Кретова

ЧИСТЕНЬКАЯ ЖИЗНЬ

Рассказ

Последним ударом был приехавший на постоянное место жительства брат из Красноярска. Проворочавшись без сна всю ночь, на следующий день он поймал за руку Элку, втащил в комнату и затворил дверь.

— Меня душат магнитные поля, они всюду, — прошептал он с видом, с которым обращаются к нормальным людям все сумасшедшие в литературе и кинематографе, то есть сделал «страстные» глаза и приложил палец к губам. Элка ошарашенно огляделась и увидела, что все кровати сдвинуты, магнитофон «Маяк» разобран, а все стены и потолок оплетают тоненькие проводочки, которые образуют что-то наподобие гамака над общим изголовьем.

— Сегодня должно быть лучше, — голосом, постепенно переходящим из замогильного в ликующий, доверительно сообщил ей брат и подмигнул. Затем он широким взмахом обвел рукой комнату, как бы с возвышения показывая Элке, как ему легко, свободно и приятно здесь жить.

— Все. Хватит. Я выхожу замуж за Глиновского, — объявила на кухне Элка матери, тихой, болезненной старушке, которая заранее была на все согласна.

— Папе пока не говори, — пролепетала она и испуганно замолчала, потому что в кухню ввалился папа…

— Сидите, опенки, — прогремел он и сплюнул на влажный еще после мытья пол.

— Отъедь, — огрызнулась Элка и ушла гулять.

Так было всю ее жизнь. Разнообразие внес разве что братик. Элка ходила туда-сюда по темной улице и ворошила грязными сапогами прелую листву. Она щурилась на свет проезжавших мимо машин и под унылые завывания ветра видела себя в чистенькой отдельной квартирке, закутавшуюся в плед, убаюканную густым шумом кофейника. Вовсю работает телевизор, льется вода в ванной, звонит телефон. И все это чисто, уютно, интеллигентно. Не то, что дома, где даже дверной звонок матерится, а не тилинькает. На диване сладко свернулся клубком кот, или пес, или муж. Неважно кто, важно как. Элка ежится, кутается в давно не новую куртку. Зевает. И всплывает брошенное сгоряча: «Выхожу замуж за Глиновского». Почему за Глиновского? А! Можно и за Глиновского! «Помечтай, помечтай!» — ухмыляется она в темноте, бредет в телефонную будку, озябшей рукой теребит записную книжку, отыскивает букву Г и вместе с двушкой проваливается в бесполезный разговор.

С Глиновским она познакомилась в Пицунде в студенческом лагере.

— Тянет меня к молодежи, — смущенным басом оправдывался специалист по фольклору и вдруг запел «Вдоль по Питерской», да так здорово, что Элка хлопала в ладоши громче всех.

— Я, Элла, женился бы на вас, — усаживая ее поудобнее в зеленые «Жигули», пообещал он ей уже в Москве, — вы такая здоровая, молодая, характер у вас легкий, веселый, детишки справные будут, но, видите ли, мне уж надо наверняка, не в том я возрасте, чтобы ошибаться. — Он смущенно хихикнул: — Сорок девять лет — не шутка. Промаха не должно быть.

Поделиться с друзьями: