Чистильщик
Шрифт:
– Если бы все так и было! Но нет ничего в этом мире, что не разлагаюсь бы, как падаль. И твоя, и моя любовь – не более, чем попытки реанимировать хладный труп. Нет ни тебя, ни меня. Есть лишь призраки, тени теней – ведь мир мертв, как и его история. Есть такая старая сказка – о любви и вечности. Хочешь ее услышать?
– Да, – хлюпнула носом Оксана и с типично женской непоследовательностью спросила: – Ты хранишь верность одной женщине?
Крысолов рассмеялся, но невеселый это был смех.
– Если бы так. Но время – лучшее лекарство от любовных ран, девочка. Если бы я хранил верность той женщине, которую люблю больше жизни, то мне стоило бы стать монахом. Но я не монах. И не забыл ту женщину. Потому что она
Баюкая девушку на руках, Крысолов вдруг почему-то увидел себя, укачивающего Оксану на руках, но уже окровавленную, полумертвую, шепчущую последние слова. И он разобрал их – посиневшие губы прошептали «люблю». Стряхнув энергичным движением головы видение, Крысолов крепче прижал к себе девушку, словно попытавшись оградить от страшного финала короткой жизни, спасти. Но при этом зная, что ничего не волен изменить.
– Я обещал тебе сказку Мертвых Миров? – прошептал он. – Так слушай и не пугайся. Все мы когда-нибудь заходим за Черту.
Вечерний снег окутал своей пеленой Город, притушил сине-оранжевое световое марево над ним, сделал его чуть живее. Голые деревья ждали, что снег укроет их, но хлопья были сухими и не липли на их тонкие обнаженные ветви. Лишь ели благодарно поникли мохнатыми лапами под тяжестью микросугробов на своих колючих зеленых плечах.
Я стоял на платформе и бездумно курил, прикуривая одну сигарету от другой. Ждал электричку на Город. Причем вся бессмысленность ожидания была мне ясна, как божий день, – последняя электричка ушла в Город два часа назад, следовательно, первая будет часа через два с половиной, а то и три. И можно было провести эти часы в тепле и уюте, благо до дома – двадцать минут ходьбы. Но я стоял и курил, не в силах забыть монолог лейтенанта.
Темный полузаброшенный парк, засыпанный снегом, похорошел, в нем появилась какая-то несвойственная ему уютность и покойность. Аллеи слегка осветились тем странным внутренним свечением, которое присуще лишь свежевыпавшему снегу. Хлопья невесомо падали нам на плечи, застревали в волосах, холодно, равнодушно и мягко ласкали наши лица.
Снег поскрипывал под подошвами высоких ботинок лейтенанта. Я старался ступать тише, чтобы скрип снега не заглушал слов Прэстона, часть из которых я все равно не слышал, – лейтенант говорил тихо, часто – куда-то в сторону, а тут еще и моя глухота на одно ухо. И как я ни подстраивался, лейтенант все равно оказывался с моей левой, глухой стороны. Эта игра в «услышь ближнего» держала меня в напряжении, утомляла. Содержание речей лейтенанта тоже оставляло желать лучшего. Лейтенант Прэстон положительно был безумен. Но крайне любопытным и последовательным безумием.
Что-то неразборчиво пробормотав, лейтенант повернулся ко мне всем корпусом, словно штурмовое орудие «Элефант». Темные его глаза уставились мне в лицо, как стволы спаренных «эрликонов». Я поежился от такого взгляда.
– История мертва, мой друг, – отчетливо произнес лейтенант и странно усмехнулся. – Мы дохлебываем остатки былого величия, доедаем былую непрерывность,
сами производя лишь перфорированную субстанцию, которую именуем то «время», то «история». Истории более нет, ибо нет времени и нет реперных фактов, на коих историческое исследование может базироваться.Он сделал паузу и закурил. «Возможно, – подумал я, – но что же осталось? И что куда девалось?»
– История мертва, – повторил он. – Ибо богов упразднили, а герои вымерли. Где Геркулес и Персей? Где Уллис и Леонид Спартанский? Где Александр, Цезарь, Брут, Иешуа, Пилат? Атилла, наконец? Где они все? Мы помним их рассудочно, помним Ричарда Плантагенета, Тэмучжина, псевдоистеричку Жанну, Спинозу, Леонардо, Рафаэля. Почему-то помним Гете, Амадеуса, Фридриха Прусского, дуэт Бонапарт-Кутузов, Вольтера и князя Рымникского, Ницше, Брусилова, Гумилева-старшего, Танака, полковника Тиббетса и Гессе, Брехта. Но как помним? Для чего?
Произнеся столь длинную тираду, он умолк, переводя дыхание, пару раз жадно затянулся и продолжил, не выпуская сигарету из губ. Пару-тройку слов он произнес из-за этого неразборчиво, и я их не услышал.
– …помним их, как я уже сказал, чисто рассудочно, уподобляя своих исторических героев героям беллетристической литературы. Истории более нет – она погибла под руинами мифа, язычества, магии. Сама стала мифом, легендой.
Раньше, когда живы были Зевс и Аполлон, Овайнио и Шива, Си-Ванму и Один, время было сплошным и один герой наследовал другому, царство шло за царством. Герои и цари не умирали, они просто отходили в тень – во тьму, если хотите, – и продолжали там жить. Пусть непонятной, таинственной и сокрытой, но – жизнью. И история текла. История героев, царей, святых и богов. История одиночек.
– Но… – начал я, желая возразить так: «Но и сейчас историю вершат личности». И вовремя остановился, понимая всю абсурдность этого заявления. Но Прэстон словно услышал мою фразу.
– Чушь, милейший! Чушь и абсурд! Историю – если это ныне можно так называть – вершат более не личности. История стала уделом толпы, коллектива, если угодно. Раньше герой, вождь возносился над толпой силой личного мужества, заслуг. Безумия, наконец! Сейчас толпа создает себе кумира – обыденного, серого – под стать себе. Сама мифологизирует его. Отбери у такого псевдогероя его ореол легенды и несуществующих – или же непомерно раздутых – подвигов, кинь его в эту самую толпу. И что? Найдете вы его в этой серой массе? И не надейтесь. Он мгновенно обезличится, сольется с ней. Ибо он – плоть от плоти этой толпы. А попробуйте смешать с толпой хунну Атиллу или Александра – с толпой македонян. И вы увидите, что Атилла останется военным вождем хунну, а Александр – царем Македонии и прочая земли.
Прэстон уже перестал замечать меня. Он апеллировал к обширной аудитории, ко всему человечеству.
– История мертва. Так давайте же не тужиться и не писать ее. Давайте поразмыслим над тем, как нам жить далее в свете нынешней дырявой мифоистории. Разделение персонажей на реальных и вымышленных уже невозможно. И Эл-Би-Джей, и полковник Брэддок, и Джон Рэмбо, и Сахаров, и Мао, и Фидель, и сержант Стрэйнджер, и Толкиен, и Алеф, и Скотт Маклэй, и Горби – все они и нереальны, и реальны одновременно. Все они и история, и миф.
Мифоистория не есть история мифов, их зарождения, развития и исчезновения. Нет. Мифоистория – это история мира, мифологизированного до крайности и погруженного в перфорированное событийно-временное поле. Основной постулат такого мира следующий: «Нет мира, кроме этого мира, и история от мифов да очистится!» Глобальное самозамыкание в узких рамках своего жалкого мирка, тщетные попытки установить какую-то абсурдную «историческую истину», «историческую справедливость», попытки избавиться от мифов и – тем самым – создание сонмов новых, причем в геометрической прогрессии – вот удел такого мира, его истории.