Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Машина уже ждала ее.

Татьяна достала из сумки накладные.

– Поезжай, пожалуйста, сам, – сказала она шоферу Косте. – У меня тут одно дело возникло.

В другой раз Костя ни за что не согласился бы. Стал бы доказывать, что это не его дело – получать бумагу и скрепки со склада. Но сейчас он безоговорочно все взял и на Татьяну посмотрел с сочувствием и пониманием: имеет право женщина иметь свои дела… У всех ведь людей свои дела главные.

Поэтому пусть красивая баба Татьяна идет делать свои дела. Очень, конечно, интересно, что это за дела. Женский пол Костю давно интересует, и не только, как он любит говорить, в конкретном смысле, а, так сказать, философски. «Познаешь тайну женщины – познаешь все» – это он заливал в гараже, перед очередной своей байкой, травить которые был мастер. «Я ж умный! Я на машине сколько лет езжу, подвожу советскую женщину по ее надобностям… Я все про нее, горемыку, знаю… Как? По пальцам… Они у нее от пудовых сумок аж синие… Других баб я не вожу. С ногами до ушей и в дублах

я не беру. Это – другая порода. Меня те, кому за сорок, интересуют… Они порченые… Словами разными, которыми их кормили после войны вместо хлеба… Я сам такой… Война кончилась, мне пять лет было… Мать меня обнимает и причитает: «Ну, теперь ты поешь у меня, маленький! Теперь все денежки будут для жизни, а не для войны…» – Я так это запомнил! И стал ждать… И пошли голодные годы один за другим… Нет, потом я, конечно, наелся… Но очереди видеть не могу… А они все стоят, заразы, и стоят… То за тем, то за другим… Ну что мы за народ такой, что штанов себе же нашить не можем? Потому что мы все – трепачи. Другого объяснения нету… Ну, я, во всяком случае, не знаю… Кто у нас работает, так это бабы… Но может она все? Не может, у нее и так глаза из орбит… Я к чему это? Как наш брат мужик пожалеет женщину, так у нас появятся без очереди штаны и все про все. Такой я вывожу квадратный корень из нашей действительности. Поэтому я первый начинаю женщину жалеть. Я ее вожу, куда она просит, за плату по минимуму. И когда женщина говорит – у меня свои дела, я говорю ей: пожалуйста! Понимаю! Поддерживаю! Оказываю содействие».

– Может, все-таки подброшу? – великодушно предложил Костя.

– Далеко, – сказала Татьяна. – В Бескудниково. – И вдруг решилась: – А, ладно! Отвези! Мне очень-очень надо повидать одного человека.

Ухмыльнулся Костя.

– Да ну тебя! – печально сказала Татьяна. – Подругу!

Уже пятнадцать лет Татьяна работала в редакции заведующей хозяйством, и пятнадцать лет благодарность за пустяки она получала в увеличенном объеме. Это из-за Николая. Первое время сотрудники вообще пялились на нее – зачем она здесь? Зачем жене такого чина эти девяносто рублей, если на ней сплошной валютный импорт? Блажь? Или жадность? Она с трудом приучала их к себе. Она очень старалась. Однажды, когда три дня не выходила на работу уборщица, она приехала в редакцию в шесть утра и босиком вымыла, вычистила все сама, боясь только одного, чтоб ее не увидели в таком виде. Не то чтобы она стеснялась, она, крестьянская девочка, не стыдилась и не гребовала, как у них в Заячьем говорили, черной работы. Она смущалась возможной реакции сотрудников, этого их идиотского удивления, что она – жена такого-то! – полы моет. Она стеснялась и возможной умилительности, в которой было бы что-то и низкое, и оскорбительное, и жалкое одновременно.

Постепенно они привыкли, что жена Зинченко скромна, не говорлива, чистоплотна, добросовестна, тщательна. К ней в закуток приходили пить чай. Это были какие-то родительско-исповедальные чаи, в других комнатах чаи были другие – резкие, откровенно гневные. Когда она заходила невзначай, обязательно чей-то голос повисал в мертвой тишине, а чей-то начинал совсем другое. При ней все-таки не говорили, что думали. И тогда она шла в туалет и плакала, потому что ей было интересно то, другое, и было обидно, что они ее все равно не принимают за свою, хоть разбейся она от старания. Права была Наталья, права.

Но со временем она смирилась с этим. А когда смирилась, они все стали доверчивей. И иногда она долго стояла в дверях и слушала разговоры о литературе и искусстве, в которых, по их словам, властвует чиновник, хам и дурак, и она тихо уходила, боясь услышать собственную фамилию. Одно время она пыталась разобраться в том, чего не понимала, с Николаем. Спрашивала: а вот этот театр, он действительно очень хороший? Муж смотрел на нее тяжелым взглядом и отвечал всегда одно и то же:

«Не надо, а? Дома про это не надо. Я их всех – всех! – заставил бы землю пахать. Подонков!»

Как бывает в жизни…

Кто ж знал, что придется ему работать по этой части. Но так получилось. Когда Виктор Иванович совсем окреп в Москве, у Николая как раз к тому времени созрела идея уехать из Москвы навсегда. Намотался, наломался в командировках, и все вроде мальчик на побегушках. Виктор Иванович тогда начертал ему путь. Поработать помощником у хорошего перспективного человека, а через некоторое время попросить пусть маленький, но самостоятельный кусочек хлеба.

Все так и стало. Кто-то очень мозговитый решил, что не хватает им в руководстве вот такого вахлатого мужика, который жизнь знает не по книжкам, а знает ее ногами, руками… Ценно это? Ценно. Образование у мужика – историческое, так что если он его вспомнит, а командировочного багажа не забудет, то получится самое то.

Получился Николай Зинченко. Он всю жизнь делил людей на тех, кто землю пашет, и на остальных. Ах, как крут он был с остальными! Как беспощаден. Муж Лоры, имеющий непонятную профессию реставратора древнего искусства, говорил о тесте: «Мой непобедимый враг». Когда Татьяна бывала с Николаем на премьерах, литературных встречах, она всегда боялась, что ее подтянутый, хорошо одетый, сухо вежливый муж в какую-то минуту не выдержит взятой на себя роли и шарахнет фужером в зеркало и скажет им всем: «Мать-перемать! Ишь, зажрались… Ишь, обмясели…» Но Николай никогда из образа не выходил, не забывал, где находится, у нее же от этих встреч оставался запекшийся внутри ком страха и брезгливого ужаса. «Мать-перемать,

интеллигенция… Смокинги напялили… А зипун не хочешь, а армяк, а чуни-галоши? Да я вас всех… И каждого в отдельности…»

Она читала это все в его чуть затуманенных глазах, всю ненависть и неприятие, и боялась, и стыдилась этого…

Правильно, что ее не до конца принимали в редакции. Она была его жена. Когда ее ставили в пример, Татьяна всегда нервничала. Потому что выглядело все так: «Дорогая М.М.! Вы кандидат наук, член редколлегии, а вам все до этой, как ее… До фени… А у нас техработник, она, можно сказать, душой болеет…» «Делу не нужны душевнобольные. Делу нужны профессионалы». У этой М.М. за зубами ничего не задержится. «Ваша Таня громко плачет, потому что уронила в речку мячик. У нее работа исключительно для семечек. Она женщина без проблем. А я за синими сосисками полтора часа стояла, а мне досталась чайная колбаса, которой не то что кошка, а уже и собака не ест. Обслужите меня хоть по минимуму, и я за это сгорю на работе». Татьяне: «Я вас тут употребила по случаю. Имейте это в виду… Ну зачем вы во все вникаете?»

Шла в угол, думала. И соглашалась с М.М., а потом отпаивала М.М. чаем, потому что ту «зело побили на летучке, зело». Вообще то того, то другого приходилось отпаивать.

Уже не было Натальи. Той Натальи, которая была раньше. Эта жила в Бескудникове, куда она сейчас едет, в комнате с ободранными обоями. Татьяна два раза сама обклеивала ей комнату, Наталья мазала куски клейстером, а Татьяна с табуретки клеила. «Смотри, какая получается светелка!» – говорила Татьяна, а Наталья смеялась. Потом Наталья все обдирала. Это у нее была такая степень опьянения, когда ей надо было все крушить и ломать. И она обдирала стены. И сидела в обойных ошметках на полу в серой бетонной клетке и пела их раздольские песни до тех пор, пока не приезжала машина с грубыми парнями, и они тащили ее по полу, а она радостно выкрикивала им в лицо матерные слова… Однажды все это Татьяна видела и кинулась закрывать заголившиеся Натальины ноги, а та рявкнула: «Не трожь! Хай глядят!»

Татьяна тогда все себя винила: где ж, мол, я была? Куда ж я, мол, смотрела? Сказала об этом Николаю, тот с отвращением дернулся: «Оставь! При чем тут ты? Это Вальке надо было бы холку намылить. Нашел себе кралю…»

Непонятная штука – человеческие отношения, но «краля», в общем-то, нравилась Татьяне. Не видела она в ней виноватости перед Натальей, в себе видела, а в Бэле – нет. Подругой Бэла не стала, очень корректные, холодные отношения, но в душе Татьяна ее не судила. «Любовь – не грех», – сказала она как-то вслух, после какого-то общего застолья глядя на себя в зеркало в ванной. Сказала и оторопела, потому что, во-первых, вслух, а во-вторых, она ни про что такое в тот момент не думала. Стояла, мыла руки, смотрела себе в глаза, и вдруг: «Любовь – не грех». Хорошо, что бежала вода, а то что она сказала бы Володьке? Он как раз в коридоре возле ванной с чем-то возился. Сказав же неожиданные слова вслух, стала думать о Бэле. И почему-то пожалела ее… Что бы там ни думал и ни говорил о себе Валя Кравчук… Никогда у нее к нему душа не лежала. И умный, и прибежит, если что, а не лежит душа… Тут она с Николаем в одной команде. Но это тоже не так! Николай как раз за ум, за мастеровитость не любит Кравчука. Он ему это в упрек ставит, потому что сам не такой… А Татьяна очень в человеке ум ценит. Когда-то в юности ей задали загадку. Стоит три мешка: в одном – ум, в другом – красота, в третьем – деньги. Что бы взяла? «Ум», – не колеблясь, ответила она. А ответ, оказалось, глупый. Оказывается, если так отвечаешь, считаешь себя дураком. Деньги надо брать, деньги! Но она упорствовала: ум. И пусть дура! Все равно – ум. Но вот с Кравчуком все было сложнее. Его ум ей не годился. Какой-то не тот был ум… Поэтому она и пожалела Бэлу, посочувствовала ей, что та в своей грешной любви на Валю напоролась.

Но ведь любовью напоролась!

А она на Николая как напоролась? То-то, голубушка, не судья ты людям. И Николаю – не судья. Он-то перед тобой не виноват… Он ведь любил, как умел. А ты никак не любила.

Она знала ночной скрип его зубов, холодную потность его ладоней. Она клала ему на лоб свою ладонь и говорила тихо: «Успокойся!» И тогда он долго, клокочуще матерился, проклиная всех и вся. Сразу после этого он уезжал на рыбалку. Возвращался веселый, хмельной и говорил детям, что рыбалка, охота на зверя – истинно христианские дела, что только человек-охотник был человеком естественным и счастливым, а цивилизация скрутила счастливцу голову. Но ведь охота – это не убийство в строгом понимании слова? Но он мог и убить. А может, и хотел… Мочь и хотеть – слова из разного ряда. До этого Татьяна додумалась не сама. Это ей сын объяснил: «Мочь – слово поведенческое… Мочь, делать… А хотеть – нравственное. Человек от человека отличается тем, чего он хочет…»

Она подумала: это слишком для меня умно. Я знаю одно: человек очень многое может. Может вытерпеть боль, голод, муку. А может и довести до боли, голода и муки. Может бросить на произвол младенца, может убить. Но может и что-то великое… Но никакое великое не может осчастливить брошенного младенца. Может, не может… Все он может, человек. Все! Вот про ее отца говорили, что он даже вовремя сумел умереть. Большие неприятности у него начались, а он возьми и умри. А так хотел жить… Так ждал конца войны и радовался, что в Заячьем советская власть не прекращала ни на день своего существования и люди не мерли с голоду. Это-то ему и поставили в вину, что не мерли…

Поделиться с друзьями: