Читайте старые книги. Книга 1.
Шрифт:
Сознаюсь, что долгое время я склонен был полностью доверять этой гипотезе Дю Тийо, тем более что однажды мне пришлось сравнивать стиль ”Мемуаров” Ларошфуко со стилем его ”Максим” и я убедился в их разительном несходстве. Ларошфуко не принадлежит к авторам одной книги, которые целиком и полностью обязаны своей славой нескольким удачным страницам; даже не будь он автором ”Максим”, он все равно остался бы одним из значительнейших наших литераторов и государственных деятелей; более того, если верить остроумным моралистам нашего времени, которые, будучи счастливее либо добрее своих предшественников, судят общество не так строго, как Ларошфуко, было бы лучше, если бы он вовсе не писал их, — по всем этим причинам мне не было бы жаль лишить его славы создателя ”Максим” и приписать эту честь Корбинелли, чтобы хоть как-то оправдать безграничное уважение, которое питали к этому писателю, прожившему такую долгую жизнь и оставившему так мало книг, госпожа де Севинье, Бюсси-Рабютен и даже сам господин де Ларошфуко. Версия Дю Тийо объясняет огромную разницу между стилем ”Мемуаров”, ясным, гладким, естественным, подчас свидетельствующим о незаурядном мастерстве, но повсюду небрежным и непринужденным, — стилем человека, который не задумывается над законами изящной словесности и потому не всегда точен в выборе слов, — и стилем ”Максим”, четким и стремительным, сжатым и выразительным, грешащим скорее нарочитой недоговоренностью, чем жеманным многословием. Мои подозрения укрепил и попавшийся мне экземпляр второго издания ”Максим” с рукописными добавлениями, сделанными почерком, очень похожим на почерк Корбинелли, — но справедливость требует признать, что, как ни стройна вся эта система доказательств, ей можно противопоставить аргументы не менее веские. Увы, Корбинелли за всю свою жизнь не сочинил ничего, кроме максим и фрагментов, и самой блестящей его странице очень далеко до энергических и вдохновенных страниц его патрона. Да и как объяснить, что Корбинелли, который умер только в 1716 году, в весьма преклонных летах, намного пережив герцога де Ларошфуко и дожив до времени, когда ”Максимы”, изданные более полувека назад, стали уже классикой, — как объяснить, что при всей своей словоохотливости Корбинелли ни словом не обмолвился об этой
V
О плагиате
Итак, мы подошли к плагиату в собственном смысле слова, то есть к тем случаям, когда один автор заимствует у другого (особенно у современника и соотечественника, что усугубляет вину) содержание художественного произведения, толкование нового или малознакомого понятия, форму той или иной мысли — впрочем, иные мысли сильно выигрывают, обретя новую форму, иные устоявшиеся понятия становятся гораздо яснее, если их умело развить, иным произведениям безупречный стиль придает большую глубину, и было бы несправедливо считать плагиатом добавления или исправления, пошедшие на пользу книге. Так, Дидро и Д’Аламбер, задумывая свою Энциклопедию, взяли за образец Энциклопедию Чеймберса {126} , однако их нельзя обвинить в плагиате, поскольку идею, едва намеченную у их предшественника, они развили так, как ему и не снилось. Еще меньше заслуживает обвинения в плагиате Энциклопедия Панкука {127} , ибо, обладая теми же достоинствами, что и творение Дидро и Д’Аламбера, она гораздо удобнее — статьи в ней расположены не по алфавиту, а по темам. Впрочем, в энциклопедиях плагиат почти неизбежен, ведь их задача — изложить общепринятые идеи, которые однажды уже были выражены, и выражены прекрасно, теми, кто их изобрел. В каком-то смысле всякий словарь не что иное, как плагиат в алфавитном порядке, где всю фактическую сторону — определения, даты, события — составитель неминуемо наследует от предшественников, а поскольку именно фактическая сторона требует кропотливого труда, меж тем как гипотезы и толкования остаются на совести каждого нового составителя, читатели должны были бы судить о сравнительных достоинствах лексикографов в первую очередь по ней. Однако читатели равнодушны к трудам пекущихся об их благе прилежных компиляторов, им больше по душе плетение словес, хотя все это не более чем новая обертка для старинных богатств.
Прежние составители словарей и биографий так хорошо чувствовали это, что Бейль начал свой труд как критику на Морери {128} , ибо в те времена считалось гораздо более достойным спорить с книгой посредственного автора делом, то есть писать в ответ свою, лучшую, чем пускаться в корыстные спекуляции. Что же касается Скапулы {129} , который воспользовался при сочинении своего знаменитого словаря комментариями многознающего Этьенна, то он, как известно, навлек на себя всеобщее презрение. Впрочем, не испытывая ни малейшего почтения к Скапуле, потомки до сих пор ценят его труд — случай в своем роде единственный. Нечист на руку был, по единодушному признанию современников, и плодовитый Доле, хотя уж его-то никак нельзя было заподозрить в недостатке знаний и скудости мыслей, заставляющих прибегать к чужим сочинениям; свои тщедушные ”Комментарии к латинскому языку” он раздул до двух томов благодаря трудам Низолиуса и Шарля Этьенна, за что и был обвинен в бездарности и бессилии. Тем не менее книга Доле, бесспорно, является сочинением весьма значительным и не идет ни в какое сравнение с книгами соперников. К тому же книга эта, в отличие от толковых словарей, — компиляция, сочиняя которую практически невозможно ни разу не воспользоваться чужими находками: в ней собраны освященные временем определения и филологические комментарии, которые до какой-то степени принадлежат всем пишущим на эту тему авторам. Вообще вопрос о том, пристало ли автору какого-либо труда вторгаться в чужие владения и черпать оттуда необходимые сведения, пусть даже на благо науки, — вопрос щекотливый, и решать его, как мне кажется, следует не столько литературным критикам, сколько каждому литератору наедине со своей совестью.
Возвращаясь к плагиату, скажу, что больше всего пострадали от него наши превосходные сочинители XVI столетия. Не говоря уже о Рабле, чьи удивительные выдумки послужили источниками стольких забавных сцен в комедиях Расина {130} и Мольера, подсказали столько остроумных сюжетов Лафонтену и его подражателям и наконец выродились в бледную и беспомощную тень — роман ”Кум Матье” {131} ; не говоря уже о Маро, чей стиль создал новый род литературы {132} , хотя ни один подражатель не сумел сносно передать прелесть его полустиший, вспомним хотя бы некоего Лоиса Леруа или, по-латыни, Региуса {133} , чей удивительный ”Трактат о превратностях наук”, быть может, подсказал Бэкону идею его прекрасной книги ”О приумножении наук” (оба труда почти одинаковы по замыслу и по строению), а Брервуду — идею ”Опыта о разнообразии религий и языков”. Предлагаю эту тему вниманию любителей литературы переходного времени — она, как мне кажется, заслуживает пристального внимания. Но, конечно, никто так не пострадал от плагиата, как Монтень; правда, он и сам был не прочь позаимствовать чужое добро — но он-то делал это гласно и открыто. Как явствует из примеров, которые я присовокупил к своим не столько серьезным, сколько занятным разысканиям, Шаррон {134} не постеснялся переписать дословно самые блестящие пассажи Монтеня, причем среди них встречаются такие, которые сам Монтень списал у Сенеки и других древних авторов (см. примечание К), — поступок, на мой взгляд, немного странный для мудрого бордоского богослова, в других случаях столь прямодушного. Не больше щепетильности проявляли по отношению к Монтеню Ламот ле Вайе, Лабрюйер, Сент-Эвремон, Фонтенель, Бейль и Вольтер, но никто из них не совершал таких дерзких краж, как Паскаль. В примечании Л, к которому я отсылаю читателей, я привожу только семь-восемь примеров, причем все они почерпнуты из одного и того же раздела ”Мыслей”, но тот, кто возьмет на себя труд внимательно и дотошно сравнить ”Мысли” с ”Опытами”, обнаружит кучу совпадений, которые у меня не было ни времени, ни возможности искать. Всякий, кто, подобно мне, глубоко чтит память Паскаля, но не может закрыть глаза на множество остроумных, трогательных и возвышенных соображений, почерпнутых им у отцов церкви, Монтеня и Шаррона, неизбежно приходит к выводу, что ”Мысли” не что иное, как записная книжка, где рассуждения, с которыми автор полностью согласен, соседствуют с теми, которые он намеревается решительно опровергнуть. Это тем более вероятно, что ”Мысли”, по свидетельству ученых библиографов, были записаны на отдельных листках, и порядок, в котором они публикуются, целиком лежит на совести издателей. Веские, почти неопровержимые доводы в пользу неверия, которые приводит Паскаль, послужили бы мне другим доказательством этой гипотезы. Впрочем, об этом стоит поговорить подробнее, ибо мне известно, что лучшие писатели Франции, от современников автора ”Мыслей” до наших с вами современников, считали и считают эту книгу главным трудом Паскаля. В самом деле, если вы лишите Паскаля блистательных и глубоких замечаний, которыми полны ”Мысли”, и перед вами окажется один из талантливейших математиков своего века, хитроумнейший логик, рассудительнейший, остроумнейший, изобретательнейший, безупречнейший стилист из всех, каких до той поры знала Франция, но вам останется неведом чудесный гений, способный пролить на тайны религии такой яркий свет, что, по словам знаменитого писателя наших дней {135} , Господь для того и призвал его к себе, чтобы тайны эти остались нераскрытыми, — ведь гений этот выразился сполна лишь в ”Мыслях”. Есть среди ”Мыслей” такие, которые полностью принадлежат Паскалю; их отличает меланхолия, являвшаяся, вероятно, следствием болезни, — меланхолия не философическая и не христианская, но суеверная, угрюмая и едва ли не провидческая. Эту мечтательную и безысходную печаль не столь уж трудно уловить, и многие модные писатели отлично владеют этим искусством; иное дело — порывы мужественной души, неожиданные и возвышенные прозрения, о которых сказано было, что они ”более пристали Богу, нежели человеку” {136} , — всем этим Паскаль, надо признать, обязан Тимею Локрскому {137} (см. примечание М), Блаженному Августину, Шаррону и в особенности Монтеню {138} . Что же из того следует? Что некоторые поклонники Паскаля не читали Монтеня или что им приятно возвышать янсениста за счет скептика?
По зрелом размышлении я вынужден признать, что Паскалев плагиат является, быть может, самым очевидным и самым умышленнымво всей истории литературы. Во-первых, ”Мысли”, как свидетельствует сам Паскаль, — случайные, беспорядочные записи; следовательно, мы не вправе искать в их собрании продуманный план и четкий замысел и должны отдельно оценивать содержание каждой мысли и отдельно ее форму. Если же заемными окажутся и содержание и форма, это плагиат, достойный всяческого осуждения. Во-вторых, вину писателя усугубляет тот факт, что он предусмотрительно менял что-либо в каждом заимствованном фрагменте, обновлял язык, сглаживал смелость выражений, переставлял слова не столько для того, чтобы разъяснить основную идею и найти ей наилучшее выражение, сколько
для того, чтобы приблизить чужой стиль к своему собственному и безболезненно вплести чужую находку в ткань своего сочинения. Я уж не говорю о том, как возмутителен резкий и презрительно-высокомерный тон, в каком Паскаль отзывается о Монтене, словно ему мало было ограбить автора ”Опытов”, а нужно было еще и уронить его в глазах людей с тем, чтобы всю славу присвоить себе. Скажу снова: Паскаль пользуется в литературном мире такой известностью, что способен затмить многих древних и новых авторов, но разумнее было бы, пожалуй, не награждать его теми лаврами, которых он не заслужил, и не почитать его столпом веры и нравственности, каковыми, к примеру, никогда не считались ни Афтоний, ни Публий Сир, ни Эразм {139} , ни другие компиляторы афоризмов, эти рапсоды античной философии и древней премудрости.Сочинение Рамсея ”Путешествия Кира” {140} — не столько плагиат в собственном смысле слова, сколько бездушная копия Фенелонова ”Телемака”; впрочем, поскольку книга эта изобилует дословными и неоговоренными цитатами из Фенелона, старых английских философов и Боссюэ, у которого украдено прекрасное описание Египта, Вольтер считал ”Путешествие” чистой воды плагиатом. По слухам, Рамсей объяснял все совпадения общностью мыслей с предшественниками. В таком случае ему повезло: столь счастливые идеи посещали его нечасто.
Вольтер, которого я только что упомянул, часто жаловался на плагиаторов; его обширное творчество постоянно манило к себе охотников до чужого добра. Сам он считал наиболее дерзким из них некоего отца Барра, автора десятитомной ”Истории Германии”, включившего в свое сочинение более двухсот страниц из ”Истории Карла XII” {141} . Руссо предъявлял похожие претензии Мабли {142} , утверждая, что тот только и делал, что повторял его философские и политические идеи. Этот упрек, разумеется, не лишен оснований, но очевидно, что стиль Мабли не похож на стиль Руссо; это — его собственность, на которую никто не польстится. Коль скоро я заговорил о светочах XVIII столетия, замечу кстати, что знаменитый аббат Рейналь является, судя по всему, самым настоящим плагиатором, обязанным своей славой бескорыстию Дидро и усердию Пешмейи. Говорят, что этот последний, впав в нищету, писал под диктовку Рейналя, а по другой версии, сам сочинял ”Историю европейских учреждений в обеих Индиях” {143} , а неистовый Дидро время от времени вставлял в нее пламенные страницы, которые невозможно не узнать по стилю [56] . Пешмейя умер молодым и унес свою тайну с собой, но тайну Рейналя разгадать легко — он имел несчастье дожить до старости, не ознаменовав эти долгие годы никакими свершениями.
56
Впрочем, этим слухам противоречит известная острота одной знаменитой дамы: ”Аббат Рейналь слишком хорошо знает собственные сочинения; на все вопросы он отвечает словами из своих книг”.
Надеюсь, никто не заподозрит меня в намерении исчерпать в этой главе тему плагиата и плагиаторов. Цель моя была гораздо скромнее — я хотел развернуть перед читателем самые любопытные страницы истории плагиата и вовсе не собирался отбивать хлеб у тех, кто займется этой темой после меня. К их услугам — труды Крения, Янсона Алмеловена, Салье {144} , отнюдь не принадлежащие к числу редких; что же до меня, то, даже имей я сейчас в своем распоряжении эти труды, я предпочел бы обойтись без цитирования и отослать тех немногих читателей, кому, в отличие от большинства смертных, интересны подобные разыскания, к книгам моих предшественников, ибо
Расскажешь обо всем — наскучишь всем сполна {145} .
VI
О литературном грабеже
Как ни предосудительны, на мой взгляд, заимствования, описанные выше, в главе о плагиате, существуют случаи, для которых плагиат — название слишком мягкое, ибо это форменный грабеж. Я не сомневаюсь, что такие кражи совершались сплошь и рядом, особенно в эпоху возрождения словесности, когда множество сокровищ древности оказались в распоряжении нескольких лжеученых, однако меры, которые этим бездарным и бесстыжим людям пришлось принять, дабы скрыть свои подлые деяния, лишили нас возможности подтвердить наши подозрения, а тех скудных сведений, которыми мы располагаем, недостаточно для того, чтобы обосновать столь тяжкие обвинения. До того как славный Питу опубликовал сборник Федра {146} и познакомил своих современников с одним из прекраснейших памятников латинской культуры, общественное мнение единодушно обвиняло Фаэрно {147} в том, что он присвоил лучшие басни из имевшегося у него списка Федра, а сам список уничтожил. Очевидно, однако, что в сборниках двух авторов совпадают лишь несколько сюжетов и деталей, меж тем, будь Фаэрно в самом деле повинен в краже, он вряд ли удовольствовался бы столь скромной добычей. Помнится, у одного из комментаторов Цицерона — возможно, это мудрый Мануций — рассказывается о том, как был обнаружен знаменитый трактат ”О славе” и как человек, в чьих руках он оказался, издал его под своим именем, изменив лишь заглавие. Мои указания расплывчаты, ибо я не знаю ни названия книги, ни имени самозванного автора, что свидетельствует о том, каким скромным авторитетом пользуется в литературной республике эта книга [57] {148} {149} , а также о том, что вычитанное мною предположение ошибочно — ведь невозможно представить себе, чтобы шедевр первого из античных прозаиков прозябал в безвестности, под чьим бы именем он ни был опубликован. Правда, предположение это основывалось на особенностях стиля, которым писал обвиняемый в воровстве автор, — стиля совершенно Цицероновского.Однако стиль этот, повторяющий излюбленные приемы и даже недостатки Цицерона — вяловатое многословие его фраз, чрезмерное пристрастие к наречиям и нарочитую приверженность архаизмам, — отнюдь не такая редкость, чтобы обвинять автора в плагиате. Даже Мануций блестяще владел этим искусством, а иные из его современников дошли в своем премудром поклонении Цицерону до того, что исключали из своих сочинений не только слова, но и обороты речи, отсутствующие в трудах их кумира; такая молва, во всяком случае, шла о Беллендене и Томеусе {150} .
57
Весьма вероятно, что, когда я работал над первым изданием этой книги и был, как уже говорил, лишен возможности пользоваться какими бы то ни было пособиями, память меня подвела. Вот что пишет Дювердье в предисловии к сочинению ”Моя библиотека” {89} : ”Даже и в недавние времена нашелся человек, именем Пьетро Алциониус {148} , флорентиец, коий похитил из одной весьма старинной библиотеки мудрое сочинение Цицерона ”О6 изгнании”, изготовил новое сочинение по своему вкусу, надергав кусков из Цицерона и связав их кое-какими своими измышлениями, а дабы мудрецом прослыть самому, сей новоявленный Диомед {149} книгу свою, а вернее сказать, свою химеру отпечатал, а столь прекрасный труд Цицерона уничтожил”. «Рассказ сей, — говорит Ламоннуа, — недостоверен. Возвратившись из ссылки, Цицерон произнес две речи, дошедшие до нас, — ”К квиритам” и ”К сенату”, — но о сочинении под названием ”Об изгнании” никаких сведений нет. Итак, не из этого его труда, но из трактата ”О славе” переписал, надо полагать, Алциониус лучшие места двух прекрасных диалогов ”Об изгнании”, в чем и был заподозрен уже после смерти» (примеч. ко 2-му изд.).
Бесстыдство тех плагиаторов, которых я только что без обиняков назвал грабителями, заходило иной раз так далеко, что привлекало к себе внимание правосудия. Жан де Нострадамус {151} , брат знаменитого предсказателя и автор прелестной ”Истории знаменитейших и древнейших провансальских поэтов”, рассказывает со слов Монаха с Золотых островов, что Альберте де Систерон, отвергнутый дамой сердца, умер от горя в Тарасконе, ”а песни свои завещал другу, именем Пейре де Вальерас или де Валернас, дабы тот передал их маркизе (де Маллеспин), сей же, напротив того, продал их Фабру д’Юзу, поэту, уверив, что самолично их сочинил и продиктовал, однако нашлись ученые люди, кои сии песни узнали, и по доносу помянутого де Вальераса Фабр д’Юз схвачен был и высечен именем закона за то, что присвоил неправедно труды знаменитого поэта”. Нынче почти никто уже не помнит об этом законе.
О другом, весьма пикантном, разоблачении такого рода сообщает в своем занятном ”Каталоге библиотеки одного любителя книг” {152} господин Ренуар. Во втором томе, на странице 55, он рассказывает об ”Истории развития ума и вкуса” господина Эдуарда Ландье {153} . Ставя эту книгу очень высоко, господин Ренуар берет на себя смелость приписать ее д’Агессо. ”Получив право переиздать эту книгу, — говорит он, — которая показалась мне испорченным вариантом труда, писанного человеком высочайшего ума, я стал вчитываться в нее, стремясь восстановить ее первоначальный облик. Труд столь же неблагодарный, сколь и тяжкий: ни источников, ни помощников, рукопись испещрена грубейшими ошибками и работать с ней еще труднее, чем с первым изданием 1813 года, где типограф исправил кучу глупостей, таких, как медики вместо Медичи, и тому подобное. Мне пришлось расставлять знаки препинания, определять границы фраз, начала и концы абзацев, мало того — пришлось возвращать смысл отрывкам, начисто его утратившим, отгадывать слова, перевранные бездарным переписчиком до неузнаваемости, переправлять Капую на как поэт, март на мораль, манеры на максимы, томность на точность, сапожников на сообщников, софистичность на скрупулезность, наветы на народы, семилетие на секты, бурю на букву, первородство на благородство, ливры на лавры, Немур на Невер, а также приводить в надлежащий вид множество других слов и — что еще труднее — словосочетаний. От этих трудов голова у меня шла кругом. Господин Ландье, поначалу согласившийся со всеми этими исправлениями, которые призваны были восстановить его доброе имя, находившееся после выхода первого, роскошного издания под угрозой позора, внезапно передумал и, разгневавшись, не нашел ничего лучшего, как подать на меня в суд за фальсификацию; засим последовал смехотворный судебный процесс, еще более нелепый, чем опечатки в издании трактата господина Ландье, и закончившийся тем, чем он и должен был закончиться, — постановлением об отказе этому мнимому или подлинному автору во всех его исках и происках.