Читайте старые книги. Книга 1.
Шрифт:
Достопамятный поход господина де Бурмона {7} к берегам Африки преисполнил Теодора радости.”Благодарение Богу, наконец-то у нас появится дешевый левантийский сафьян”, — говорил он, потирая руки, отчего прослыл карлистом {8} .
Как-то раз прошлым летом он прогуливался по людной улице, погруженный в изучение какой-то книги. Тут из кабачка, пошатываясь, вышли несколько почтенных граждан и пристали к нему, как с ножом к горлу; они непременно желали, чтобы он крикнул: ”Да здравствуют поляки!”. ”Я с радостью сделаю это, — отвечал Теодор, который только и делал, что прославлял в мыслях своих род человеческий, — но нельзя ли узнать, с какой целью?” — ”С той целью, что мы объявляем войну голландцам, которые угнетают поляков {9} под предлогом того, что не любят иезуитов”, — отвечал ему друг просвещения, знаток географии и мастер по
Просвещенный собеседник ударом палки сломал ему ногу.
Переплет работы Пюргольда с орнаментом в античном духе
Три месяца Теодор провалялся в постели, изучая каталоги. Поскольку он отроду был склонен принимать все близко к сердцу, чтение зажгло огонь в его крови.
Даже когда дело пошло на поправку, спал он очень беспокойно. Его мучили кошмары; однажды ночью жена разбудила его.”Если бы не ты, — сказал Теодор, поцеловав ее, — я умер бы от ужаса и горя. Меня окружали беспощадные чудовища!
— Каких чудовищ тебе бояться, друг мой? Ведь ты в жизни своей никому не причинил зла.
— Насколько я помню, я видел тень Пюргольда: его ножницы безжалостно кромсали поля моих необрезанных альдин {11} , а тем временем свирепая тень Эдье окунала в кислоту самую красивую из моих инкунабул, отчего страницы ее становились абсолютно белыми; надеюсь, что оба злодея пребывают в чистилище, а то и в аду!”
Жена решила, что он заговорил по-гречески, потому что он немного знал греческий — во всяком случае, три полки в его библиотеке были уставлены неразрезанными книгами на этом языке. Он никогда их не открывал и лишь показывал издали самым близким друзьям, без запинки сообщая имя издателя, а также место и год издания. Люди простодушные усматривали в этом чудо. Я этого мнения не разделяю.
Поскольку Теодор таял на глазах, к нему позвали врача, который, как ни странно, оказался человеком умным, да к тому же философом. Попробуйте отыскать второго такого. Доктор сказал, что Теодору неизбежно грозит кровоизлияние в мозг, и поместил в ”Журнале медицинских наук” крайне интересное описание его болезни, дав ей название ”сафьянной мономании” или ”библиоманической горячки”; впрочем, в Академии наук эту статью обсуждать не стали, ибо у Теодоровой болезни объявилась соперница в лице холеры-морбус.
Теодору посоветовали как можно больше гулять; эта мысль пришлась ему по душе, и назавтра он вышел из дому ранним утром. Тревожась за него, я решил составить ему компанию. К моей радости, мы направились на набережные; я надеялся, что вид реки развлечет больного, но он не сводил глаз с парапетов, которые были так пусты, словно здесь только что побывали защитники печати из числа тех, что в феврале побросали в воду книги из библиотеки архиепископства {12} . На Цветочной набережной дела обстояли чуть-чуть получше. Здесь продавалось множество книг — но каких! Все сочинения, которые газеты превозносили месяц назад и которые редакторы и книгопродавцы стремятся теперь сбыть с рук по самой низкой цене. Философические и исторические трактаты, стихи и романы — книги самых разных жанров и форматов, для которых шумная реклама — вечное преддверие недосягаемого бессмертия и которые, не найдя себе ценителей, перекочевывают из книжной лавки на набережные Сены — этой бездонной Леты — и, покрываясь плесенью, бесславно завершают свой дерзновенный полет. Мне случилось листать здесь глянцевитые страницы своих ин-октаво, пребывавших в обществе книг пяти-шести моих друзей.
Теодор вздохнул — но не оттого, что услужливому клеенчатому навесу было не по силам уберечь от дождя плоды моего ума.
— Где ты, золотой век букинистов, торгующих под открытым небом? — произнес он. — А ведь именно здесь, на набережных, мой прославленный друг Барбье собрал столько сокровищ, что смог составить библиографию из нескольких тысяч названий. Именно здесь с пользой для науки прогуливались мудрый Монмерке по пути во дворец {13} и мудрый Лабудри по выходе из собора. Именно отсюда почтенный Булар {14} , вооруженный своей мерной тростью, ежедневно уносил по кубометру редких изданий, которые уже не умещались ни в одном из его шести особняков, заваленных книгами. О! как часто мечтал он в этих случаях об angulus Горация {15} или же о волшебном мешочке, который при необходимости мог вместить армию Ксеркса, а в обычное время висел на поясе не хуже ножен дедушки Жанно {16} ! А нынче — какой
позор! Нынче вы не найдете здесь ничего, кроме скверных отродий новой литературы, которой никогда не сделаться древней и которая живет не дольше суток, как мухи с берегов Гипаниса {17} ; литературы, достойной угольной краски и тряпичной бумаги, которую пускают в ход презренные издатели, не уступающие в глупости книгам, выходящим из-под их прессов! Да что там, называть книгами это гадкое, измаранное черной краской тряпье, которое мало изменилось с тех пор, как покинуло корзину старьевщика, оскорбительно для самого слова ”книга”. Нынче набережные обратились в морг для сегодняшних знаменитостей!Он снова вздохнул; вздохнул и я, но по другой причине.
Я спешил увести Теодора отсюда, ибо возбуждение его, возраставшее с каждой минутой, могло оказаться гибельным. Должно быть, то был роковой день для моего друга — все кругом лишь усиливало его меланхолию.
— Вот, — сказал он, — роскошная витрина Лавока {18} , этого Галлио дю Пре ублюдочной словесности XIX столетия, этого предприимчивого и щедрого издателя, которому следовало появиться на свет в иные, лучшие времена, хотя на его совести прискорбные старания, способствовавшие чудовищному размножению новых книг в ущерб старым, этого преступного пропагандиста хлопчатой бумаги, невежественной орфографии {19} и вычурных виньеток, этого недостойного покровителя академической прозы и модной поэзии — как будто во Франции были поэты после Ронсара и прозаики после Монтеня! Этот дворец книг — троянский конь, скрывающий в своих недрах похитителей святыни, это ящик Пандоры, ставший источником всех бедствий на земле! Я еще не разлюбил окончательно этого каннибала и напишу главу для его сборника {20} , но видеться с ним я не желаю!
— А вот этот зеленый дом, — воскликнул Теодор, — это лавка почтенного Крозе {21} , самого любезного из наших молодых издателей, который лучше всех в Париже отличает переплет Дерома-старшего от переплета Дерома-младшего; юный Крозе — последняя надежда последнего поколения библиофилов, если, конечно, поколение это уцелеет в наш варварский век; но нынче мне не суждено насладиться поучительной беседой с ним! Он отправился в Англию, чтобы, пользуясь справедливым правом репрессалий {22} , отвоевать у алчных захватчиков с Сохо-сквер и Флит-стрит драгоценные остатки прекрасных памятников старинной французской литературы, которыми вот уже два столетия пренебрегает наше неблагодарное отечество! Macte animo, generose puer! [24]
24
Хвала тебе, благородный отрок (лат.;Вергилий. Энеида, IX, 641).
— А вот, — продолжал Теодор, повернув назад, — вот мост Искусств; на его бесполезных перилах {23} шириной в жалкие несколько сантиметров никогда не будет покоиться благородный фолиант, изданный три столетия назад и радовавший взоры десяти поколений своим переплетом из свиной кожи и бронзовыми застежками; по правде говоря, мост этот являет собой настоящий символ: он ведет от замка к Институту {24} по пути, не имеющему ничего общего с научным. Быть может, я и ошибаюсь, но, по-моему, появление такого моста служит для человека образованного неопровержимым доказательством упадка изящной словесности.
— А вот, — не унимался Теодор, проходя мимо Лувра, — белеет вывеска другого деятельного и изобретательного издателя {25} ; долгое время я смотрел на нее с вожделением, но мне тяжко видеть ее с тех пор, как Текне ухитрился переиздать шрифтом Татю на ослепительно белой бумаге и в кокетливом картонном переплете готические жемчужины Жана Марешаля из Лиона и Жана де Шане из Авиньона — уникальные безделки, которые он снабдил прелестными копиями. Белоснежная бумага вызывает у меня отвращение, друг мой, и я не могу ее выносить — за исключением разве что тех случаев, когда палач-типограф наносит на нее достойный сожаления отпечаток грез и глупостей нашего железного века.
Теодор вздыхал все печальнее; ему становилось все хуже.
Тем временем мы дошли до улицы Славных ребят, где устраивает свои публичные распродажи Сильвестр; на этом роскошном книжном базаре, где так любят бывать ученые люди, за последнюю четверть века сменяли друг друга бесценные сокровища, о каких не мечтали даже Птолемеи, чью библиотеку, возможно, сжег вовсе не Омар {26} , что бы там ни болтали по этому поводу наши историки. Никогда не случалось мне видеть столько великолепных изданий сразу.