Чозения
Шрифт:
Все могло быть в этом причудливом крае и с этим мудреным человеком. И наверняка была бабка, и прадед, и Вера Фигнер, раз человек не лгал в главном — в деле своем.
Из озорства Северин не смыл с себя соль ни тут, ни и гостинице. Проснулся утром и ахнул: почти белые полосы, седые брови и на коже слой чуть не в дни миллиметра.
«Поседевший в плаваньях морской волк. Походим, малыш? Эх, сал-лага! Ладно, переставляй свои щупальца».
…Меж тем почти стемнело. На кораблях зажглись гирлянды.
Вдоль всей балюстрады стояли люди в три, четыре, пять
Сзади нажали: либо к своим кто-то пробирался, либо просто лез на удобное место. И тут же Северин почувствовал прикосновение женской груди к своей спине. Затем маленькая рука легла ему на спину и нажала в напрасной попытке отодвинуться.
— Простите, пожалуйста, — обиженно сказал, зазвенел молодой голосок. — Сжали, как медведи… — И уже к другим: — Да дайте же выбраться, наконец!
— Сто-ой! — забасил чей-то голос. — Здесь ребята добрые… Обнимут тебя…
Снова нажали, и снова спружинила ладошка.
— Не дают выбраться.
— А зачем вам выбираться? — полуоглянулся Северин.
— А нужно мне это… Подошла просто взглянуть — и затянуло…
Будрис со всей силы отжал спиной здоровенного соседнего дядьку и освободил место рядом с собой.
— Ну-ну, — сказал дядька, — ты что, парень, масло выжимаешь, что ли?
— Становитесь сюда, — сказал девушке Севе рин. — Все равно не выберетесь. А тут хоть не раздавят. Постойте. Это недолго..
— Спасибо, — сказала она.
Стала, облокотилась на балюстраду. Он покосил ся на нее, но лица разглядеть не мог. Так, что-то неопределенное светится в полумраке. Чуть выше его плеча — значит, рост хороший.
И утратил интерес, перестал обращать на соседку внимание. Разве что изредка напоминала о ней толпа. Шелохнется где-то, и он почувствует мускулами руки худенькое плечо или ногой — плавный изгиб ее бедра. И она сразу отодвинется, а он мысленно похвалит эту ее брезгливость к плотной тесноте человечьей толпы — и снова забудет.
Ни на набережной, ни на море долго не зажигали огней. Ждали, видно, пока окончательно стемнеет. А было и так темно, и давно уже тронулся стылым пеплом закат. Только что были очертания туч на багряном и зыбком золоте — и вот уже что-то неясное рдеет, чуть желтеет, синеет. И вот уже вместо пламенного шафрана — белесая дымка, вместо золотого иконостаса — единственный светлый мазок, будто одинокая свечка во мгле.
— Будто свечка во мгле, — сама себе шепнула она, видно забывшись.
А он удивился этому неожиданному повторению своей мысли. И какая-то эфемерная близость родилась меж ним и этим неизвестным созданием.
Последний блик погас на закате, и сразу же в том месте чуть видимыми искорками-песчинками затрепетало над заливом слабенькое созвездие.
— Что это там, вдалеке? — повернулся он к соседке. — Я еще днем заметил там белые точки. Домики?
— Вы с самого утра тут стоите? — в голосе звучала ирония. — Вот человек, который не спешит.
— А вам что, не случалось спешить, а потом сесть куда нибудь и часами наблюдать, как все меняется? Был был свет —
стала тень. Было море аквамариновое, потом лазурное, потом бутылочное.— Красиво, — сказала она, и Будрис подумал с досадой, как она, незнакомая, может расценить этот неожиданный поток слов.
Друзья его знали. А самые близкие наверняка догадывались, что в этом человеке живет вечная жажда помочь людям увидеть то, что видит он, сделать так, чтоб и они порадовались, потому что грех пользоваться радостью и красотою одному. К сожалению, эта жажда почти всегда наталкивалась на непонимание. А может, он просто не мог открыть людям глаза, не мог передать им, как прекрасен тот мир, который встает перед глазами Северина Будриса. Хотел и не мог.
— Вы, видно, художник? — в голосе все еще ирония.
— Если бы меня посадили рядом с пятилетним ребенком рисовать корову, он бы победил.
— Вы не любите коров?
Он сказал уже суховато:
— Любить мало. Нужно уметь. Большинство людей любит море. А я не видел ни у одного мариниста картины, которая совершенно передавала бы его облик.
И умолк.
Она, видимо, поняла, что он говорил искренне, не думая завязывать знакомство, и что она зря обидела человека иронией. Потому что после долгой паузы сказала уже совсем другим голосом:
— Искры — это Перевозное. Там небольшой причал, склады и дома. Их мало. За ними сопки, не совсем еще ободранные. Если пойти от поселка на северо-запад, на берегу почему-то тьма-тьмущая морских ежей.
— Они какие?
— И вы еще говорите, что любите море!
— Я здесь впервые. А на Черном как-то не замечал. А их море выкатывает. Только скелетики. Что-то вроде круглой коробочки с отверстием. Чуть сплюснутая коробка и будто сплетена из очень белих кружев.
— Вы случайно не художник? — отомстил он. — А может, стихи пишете? Она тихо засмеялась.
— Всего-навсего натуралист.
— У-у. Так вы мне, может, скажете, что это за штука в тайге, страшно похож на женьшень, но не то, потому что его там как лопуха?
— Немного колючий?
— Ага.
— Это элеутерококк, колючий брат женьшеня. — У вас обширные познания. Короткая пауза.
— Ну перестаньте, квиты. Прошу прощения, — сказал он.
— Никогда не думала, что можно быть таким злопамятным.
Гладкий брат чуть отомстил колючей сестре. Засмеялись. Вокруг стемнело совсем. Видно, надвигалась гроза. На небе то здесь, то там вспыхивали беззвучные красные сполохи зарниц.
— Не молчите, — сказал он. — Давайте разговаривать, коль свела судьба. Как вы думаете, что сейчас делается в той Перевозной?
— Все сейчас вышли на пристань, сидят или стоят. Ждут. Кто-то на гармошке играет. Кто-то семечки щелкает. И вот салют.
— А он для них далеко. Низко, у самой земли, как цветное поле, — подхватил он. Погасли вдруг гирлянды на кораблях. Воцарилась полная темнота, которую разрывали только вспышки зарниц.
— Сейчас, — глухо сказала она.
И тут ухнуло. Залпы с кораблей, дым, кометные хвосты ракет, красные, зеленые, неистовство огня.