Что бывало (сборник)
Шрифт:
– Вот ей-богу – мы! Я оторвал. Сам.
Отец вдруг нахмурился и постучал пальцем по столу:
– Зачем врешь и еще божишься?
– Я даже хвостик ему устроил, я сейчас покажу. Я там нитками замотал.
Сунулся к окну и назад: я вспомнил, что нитки я обрезал.
Отец:
– Покажи, покажи. Моментально!
Важный тоже сделал серьезное лицо. Как хорошо было, все бы прошло. Теперь из-за ниток этих…
– Яшка, – говорю я, – Яшка Рыжий видел, – и чуть не плачу.
А папа крикнул:
– Без всяких Яшек, пожалуйста! Достать! Моментально! – И показал пальцем на Пудю.
Важный
Я полез на окно и рвал и кусал зубами узел. А папа кричал:
– Моментально! – и держал палец.
Таньку мама уткнула в юбку, чтоб не ревела на весь дом.
Я снял Пудю и подал папе.
– Простите, – вдруг обернулся важный, – да от моей ли еще шубы? – И стал вертеть в пальцах Пудю. – Позвольте, это что же? Что тут за тесемочки?
– Намордничек! – крикнула Танька из маминой юбки.
– Ну вот и ладно! – крикнул важный, засмеялся и схватил Таньку под мышки и стал кружить по полу: – Тра-бам-бам! Трум-бум-бум!
– Ну, давайте обедать, – сказала мама.
Уж сколько тут рёву было!..
– Отвяжи собаку, – сказал папа.
Я отвязал Ребика. Папа взял кусок хлеба и бросил Ребику:
– Пиль!
Но Ребик отскочил, будто в него камнем кинули, поджал хвост и, согнувшись, побежал в кухню.
– Умой поди свою физию, – сказала мама Таньке, и все сели обедать.
Важный Пудю подарил нам, и он у нас долго жил. Я приделал ему ножки из спичек. А Яшке, когда мы играли в снежки, мы с Танькой набили за ворот снегу.
Пусть знает!
1928
Удав
Началось с того, что играл я в клубе. И все как-то выходило, что проигрывал. Все свое жалованье проигрывал. Отдам жене, а потом по трешке выпрашиваю.
Жена служила в тресте. На машинке печатала. Я жене наврал, сказал, что шубу купил, а я ее в рассрочку взял, а деньги проиграл.
И вот я раз прямо со службы пошел в клуб. Играю – и везет, везет. Вот, думаю, когда на меня это счастье наехало, не упускай, гни вовсю! Только успеваю бумажки по карманам распихивать: так уж комком и сую. Вот когда королем домой вернусь! Жена мучается, дома до света на машинке печатает, вот вздохнет, голубушка! Уж и не знаю, что ей сделаю. Сережке, сынишке, велосипед, дураку, куплю. Настоящий! Вот будет радоваться! Наташеньке, дочке, – шапочку, она все хотела, вязаную, зелененькую… Да что шапочку! Да и придумать не знаю что: она диктует матери до хрипоты, бедная, чтобы машинку эту проклятую перекричать.
Ну, думаю, поставлю еще пятьдесят рублей, и баста. Хлоп! – побили мою карту. Вот черт! Я, чтоб вернуть, вывалил сотню – натаскал из карманов мятых червонцев. Опять бита! Мне бы бросить, не злиться, а я все жду, что снова мое счастье найдет меня. И пошло, и пошло.
Я весь в поту, и уж последние бумажки таскал из карманов,
трешки какие-то. И тут холод меня прямо прошиб: что вот только что все они, милые мои, счастливые могли б быть, уж были, можно сказать, и вдруг… И вот уж нет ничего. Я царапал со злостью пустой карман, скреб ногтями.Тут я вспомнил, что у меня с собой есть пятьсот рублей. Казенные, правда. Завтра сдать надо. Я взял червонец. Уж коли повернется счастье – так ведь с рублишки начинали и с тысячами от стола уходили в полчаса какие-нибудь. И я все рвал и рвал с пачки по червонцу, и уж все равно стало. Я и считать перестал – который это идет. Поставил потом целиком сотню, чтобы уже сразу. И глаза закрыл, чтобы не видеть. Потом побежал к швейцару:
– Голубчик! Дорогой! У вас шуба в залог пусть будет, дайте рубль. Последний раз, рублик.
А он головой мотает и не глядит.
– Шли бы спать, – говорит, – коли карта не идет.
Я оделся, побежал домой, к жене, как сумасшедший. Уж в прихожей слышал, как эта машинка стукает, прямо гвозди это в мое сердце вбивает. А Наташка хриплым голосом надрывается, диктует.
Час, час всего назад разве таким бы псом побитым я к вам пришел? И не знали, бедные…
Я вошел в столовую. Жена даже не оглянулась, только крикнула на Наташку, чтоб дальше, дальше!
Сережка, дурак, через стол из пушки в солдат деревянных целит горохом. А я вошел в своей шубе, как был, и говорю – голос срывается, хриплый.
– Надя, – говорю жене, – Надя! Я знаю, не говори! Умоляю – я в отчаянии. Спаси!
Она сразу бросила печатать, глядит на меня раскрыв глаза, дети уставились, ждут.
– Надя, – говорю, – я знаю, денег нет, дай брошку бабушкину. В залог, в залог, выкупим. Я в отчаянии…
Она вдруг вскочила, все лицо пошло красными пятнами.
– А я, а я! А мы все! – И бьет, бьет, руки не жалея, кулачком об стул. – Мы не в отчаянии? Мы всё должны сносить?
У самой слезы на глазах.
Я шапку прижал к груди, все у меня внутри рвется.
– Надя, – говорю, – милая…
А она вдруг как закричит:
– Вон! Вон! – и показывает на дверь, отмахнула рукой во всю ширь.
Дети вздрогнули. Я смотрю, у Сережки губы кривятся. А жена кричит:
– Что вы на детей смотрите? Вы их губите. Вы им не нужны. – Наклонилась к Наташке и кричит: – Говори, говори, нужен он вам? – И глядит на нее, жмет глазами.
Я шагнул к дочке, к Наташеньке. А она опустила голову, не глядит, и дрожит у ней бумага в руке.
– Говори сейчас же! – кричит жена. – Да или нет? Говори!
Наташа чуть глаза на нее подняла и вдруг, смотрю, чуть-чуть головкой покачала, едва заметно: нет!
– Наташа, – говорю я, – ты что же?
А жена:
– Вон! Вон! Довольно! И дети вас гонят! Вон!
Я вышел, и щелкнул за мной французский замок. Запер он от меня семью мою, детей моих.
Было еще совсем рано, часов десять вечера. И вот я остался на улице, мне некуда идти. И я растратил пятьсот казенных рублей. И куда я пойду, кому скажу, кто такого пожалеет?
Хотел бежать к товарищу моему, может быть, он как-нибудь… Вместе учились ведь. Да вспомнил: взял у него пятьдесят рублей, он из жалованья, из последних мне дал. Обещал я через неделю принести – три месяца уж тому. Как на глаза показаться!