Чтение онлайн

ЖАНРЫ

…Что движет солнце и светила. Любовь в письмах выдающихся людей
Шрифт:

…Он ни разу не поцеловал ее наяву и лишь однажды — во сне: в левую щеку, тихо-тихо, чтобы не разбудить, потому что видел ее больною и уснувшей. Он рассказал ей в письме об этом сне… А закончил письмо стихами Эмиля Верхарна, назвав их лучшим, что написано о любви. «Отдание тела, когда отдана душа, — не более, чем созревание двух нежностей, устремленных страстно одна к другой. Любовь — о, она — ясновидение единственное, единственный разум сердца, и наше самое безумное счастье — обезуметь от нежности и доверчивости».

Стихи эти Верхарн написал, выйдя из больницы, где нестерпимо страдал.

…А если бы это было нужно и возможно, Эдуард Гольдернесс действительно поднялся бы на эшафот, чтобы казнили не Бернса, а его, и он пошел бы к барьеру, чтобы убили не Лермонтова, а его, и лег бы в больницу, чтобы страдал он, а не Верхарн.

И поэтому поместим его в сердце рядом с ними.

Как они любили

ТОМАС МАНН [60] — КАТЕ ПРИНГСГЕЙМ

60

Манн Томас (1875–1955) с будущей женой К. Прингсгейм (девичья фамилия) познакомился в ее доме на балу тотчас же после выхода романа «Будденброки», который принес ему европейскую славу. «Предложение руки», последовавшее вскоре после знакомства, было принято не сразу. В течение пятидесяти лет жена Томаса Манна была его верным другом и помощником. «Покамест моя храбрая жена со мной, я вообще ничего не боюсь», — писал он одному из друзей.

Начало

июня 1904 г.

…И так восхитительно лукаво блестят вдобавок Ваши глаза, что это потеря времени, почти преступная потеря времени — все эти маленькие забавы, которые заполняют вечер, тогда как нам — Вам и мне — надо бы поговорить о куда более важном: Вы, конечно, знаете, Вы, конечно, видите по моему лицу, как часто я об этом думаю и как тяжко мне думать об этом снова и снова! Если бы мы больше бывали одни! Или если бы я умел лучше пользоваться теми короткими минутами, которые мне иногда бывают подарены! Я уже говорил Вам, с каким восторгом прочел я то, что Вы написали о «сближении», — и какой в то же время болью это меня наполнило. Я ведь знаю, знаю ужасающе хорошо, как виноват я в «какой-то неловкости или чем-то вроде этого» (до чего же трогательно это «что-то вроде»!), которую Вы передо мной так часто испытываете, знаю, как из-за «недостатка простодушия», непосредственности, бездумности, из-за всей нервности, искусственности, нелегкости своего нрава я не даю никому, даже самому доброжелательному человеку сблизиться со мной или вообще хоть как-то со мной поладить; и это меня особенно огорчает, когда — а такое случается при всем при том невероятно часто — я чувствую в отношении людей ко мне тот теплый интерес, который называют симпатией…

…Это моя вина; и отсюда постоянная моя потребность прокомментировать, объяснить, оправдать себя перед Вами. Возможно, что потребность эта совершенно излишняя. Ведь Вы же умны, ведь Вы же проницательны благодаря своей доброте и некоторому ко мне расположению. Вы знаете, что как личность, как человек я не мог развиваться подобно другим молодым людям, что талант порой ведет себя как вампир — высасывает кровь, поглощает; Вы знаете, какой холодной, обедненной, чисто исполнительской, чисто репрезентативной [61] жизнью я жил много лет; знаете, что много лет, и лет важных, я ни во что не ставил себя как человека и хотел, чтобы меня принимали во внимание только как художника… И Вы понимаете, что такая жизнь не может быть легкой, веселой, что даже при большом сочувствии внешнего мира она не может породить спокойной и смелой самоуверенности. Исцелить меня от артистической участи может только одно — счастье; только Вы, моя умная, милая, добрая, моя любимая маленькая королева!.. Чего я у Вас прошу, на что уповаю, чего от Вас жду — это доверия, это безоговорочной готовности быть на моей стороне даже наперекор миру, даже наперекор мне самому, это что-то похожее на веру, короче — это любовь… Это просьба и это желание… Будьте моим подтверждением, моим оправданием, моим завершением, моей избавительницей, моей — женой! И пусть Вас никогда не сбивает с толку эта «неловкость или что-то вроде того»! Высмейте меня и самое себя, если я вызываю у Вас такое чувство, и будьте на моей стороне!

61

В данном случае в смысле внешней, представительской.

Конец августа 1904

…Потому что моя работа очень меня тревожит. Это, конечно, в порядке вещей и вообще-то неплохой знак. У меня никогда еще не «било ключом», и если бы это случилось, то вызвало бы у меня недоверие. Только у дам и у дилетантов бьет ключом, у нетребовательных и несведущих, которые не живут под гнетом таланта. Ведь талант — вещь совсем не легкая, это не просто мастерство. В корне своем это — потребность, это критическое представление об идеале, это — неудовлетворенность, которая только через муку родит и совершенствует свое мастерство. И для самых великих и для самых взыскательных талант их — это страшнейший бич. Однажды, я был тогда много моложе, я читал письма Флобера и напал на одну неприметную фразу, на которой задержался надолго. Он написал ее одному своему приятелю, кажется, во времена «Саламбо»: «Моя книга доставляет мне много страданий!» Много страданий! Уже тогда я понял его; и с тех пор я ничего не делал, не повторяя сто раз эту фразу себе в утешение…

Г. ГАУПТМАН [62] — ИДЕ ОРЛОФ

13 апреля 1906 г.

Маленькая, милая швея на балконе, как для цветущего дерева, сулящего принести прекрасные и драгоценные плоды, я прошу для тебя благосклонности у солнца.

К моей драме я еще не приступил. Мне надо дождаться еще нескольких заказанных книг о Карле Великом. Тогда я попытаю счастья. Спрашивай, милая Идинка! Спрашивай постоянно, ты этим оказываешь мне величайшую дружескую услугу. Требуй! Тем самым ты манишь ростки из земли. Театр и мир — это машина и абстракция: невозможно желать прекрасного для абстракции и машины, прекрасное создают для человека, пусть даже для ребенка, который этого требует и которому это нужно, для которого это будет забавой.

Я лежу сейчас на горном выступе, дай бог тебе этого. Несколько птиц поют, но воздух наполнен лишь непрерывным шелестом горного леса. Только дрянные петухи, которых ты терпеть не можешь, заявляют о себе и здесь время от времени. Иногда вдалеке смеется дятел, смеется, напоминая твой смех, ты знаешь, какой.

Милая моя, пиши и сохраняй для меня твое юное, бьющееся сердце.

Целую твои руки.

Г. Гауптман.

62

Гауптман Герхарт (1862–1946) был увлечен Идой Орлоф — юной актрисой, которую он впервые увидел на сцене, — осенью 1905 года. Ида Орлоф сыграла важную роль в жизни писателя: она стала прообразом героини пьесы «Перед заходом солнца»

Еще раз: благодаря твоим строчкам, день был светлым и праздничным. А этого уже достаточно, Идинка!

Твой Г. Гауптман.
А. А. БЛОК — Л. Д. БЛОК

30 мая 1911 (Шахматово)

Люба, вчера я был очень бодро и деятельно настроен и понял очень много в своих отношениях ко многим. Прежде всего — к тебе.

Собирался писать тебе большое письмо, но сегодня уже не могу, опять наступила апатия. Уж очень здесь глухо, особенно в праздники некуда себя девать. И это подлое отсутствие даже почты, что теперь прямо тягостно, когда тебя нет.

Я хотел тебе писать о том, что все единственное в себе я уже отдал тебе и больше уже никому не могу отдать даже тогда, когда этого хотел временами. Это и определит мою связь с тобой. Все, что во мне осталось для других, — это прежде всего ум и чувства дружбы (которая отличается от любви только тем, что она множественна и не теряет от этого); дальше уже только демонические чувства, или неопределенные влечения (все реже), или, наконец, низкие инстинкты.

Все это я мог вчера сказать еще определеннее, но я думаю, что ты и из этого поймешь то, что я хотел только точнее определить.

Накануне Троицы под вечер я зашел в нашу церковь, которую всю убирали березками, а пол усыпали травой.

Ты спрашиваешь все, нравятся ли мне твои письма. Да, почти целиком нравятся, иногда особенно. Мне интересно все, что ты думаешь, когда ты можешь это выразить в сколько-нибудь ясной форме. А в письмах — выражаешь. Господь с тобой.

Я поставил около постели два твоих портрета: один — маленький и хитрый (лет семнадцати), а другой — невестой…

Саша.
Ф. Э. ДЗЕРЖИНСКИЙ [63]
С. С. ДЗЕРЖИНСКОЙ

(X павильон Варшавской цитадели)

2 февраля 1914 г.

Зося, моя дорогая!

Сегодня я получил коллективную открытку и твое письмо от 31/I. И мне сегодня хорошо в моей камере. Впервые после долгого времени я снова смог улыбнуться улыбкой, идущей из глубины души и озаряющей жизнь и весь мир…

И сегодня снова мысли мои стремятся к радости жизни — нашей жизни. Беспокоит меня только состояние здоровья Ясика, но я слышу голос, который мне подсказывает, что он будет здоров, ибо имеет тебя и друзей. И снова верю, что придет время, когда и я смогу его прижать к сердцу, дать ему почувствовать и любовь мою к нему и веру мою в жизнь — уверенность мою. Сегодня смотрю на его последние фотографии — вижу, как он подрос, и мечтаю о том времени, когда смогу его видеть и ласкать.

Хочу вернуться и вернусь, несмотря ни на что. Когда наступают для меня такие радостные минуты, как сегодня, я полон уверенности, что все можно перенести без отчаяния и сохранить свою душу до самого конца. И не понимаю я отчаяния, когда есть еще силы и живая мысль и когда сердце еще так сильно бьется в груди. И снова жизнь становится чем-то таким, к чему следует подходить просто, что постоянно движется и развивается в противоречиях, но всегда дает выход душе человеческой, только бы она пожелала быть свободной… Тюрьма мучает и очень изнуряет, но это сейчас цена жизни, цена права на высшую радость, возможную теперь для людей свободных, и мука это преходящая, она ничто, в то время как радость эта всегда жива, она высшая ценность…

63

В письмах Феликса Эдмундовича Дзержинского (1877–1926) жене, которой он писал, находясь в тюрьме и ссылке, раскрылись его лучшие качества революционера, гуманиста: ненависть ко всему, что унижает человеческое достоинство, любовь к товарищам и глубокая нежность к самым близким людям.

С трудом верится, что уже 17 месяцев прошло с тех пор, как я тут, и только мои настроения указывают, что эти месяцы не прошли безнаказанно. Долго еще мне придется здесь быть; думаю, что и весь 1914 год проведу здесь… Напиши мне, что слышно на свете, лучше ли сейчас цензурные условия печати и, может быть, выходят новые печатные издания у нас и в России.

Твой Фел[икс].
ФРАНЦ КАФКА [64] — МИЛЕНЕ ЕСЕНСКОЙ

64

Кафка Франц (1883–1924) — австрийский писатель; с Миленой Есенской познакомился в конце 1919 года; в то время Милена переводила на чешский язык небольшие рассказы Кафки. Деловые отношения очень скоро переросли в нежную дружбу. Переписка завязалась весной 1920 года, когда писатель находился на излечении в легочном санатории. Милена любила Кафку, но его болезнь сулила не слишком счастливую жизнь…

1920 г.

Я знал, что будет в этом письме, это стояло почти за всеми твоими письмами, это было в твоих глазах — и по известной (понятной) причине не было узнано — это было в складках твоего лба; я это знал; как человек, весь день проведший за закрытыми ставнями, окутанный сном, мечтами и страхом, вечером, открыв окно, естественно, не может изумиться, он знал, что сейчас ночь, удивительная глубокая ночь.

Я вижу, как ты мучаешься и мечешься и не можешь освободиться и — бросим огонь в пороховой склад! — никогда не освободишься, а я вижу это и не могу сказать: останься там, где ты есть. Но я не говорю и обратного, я стою перед тобой и смотрю в милые несчастные глаза. Ты прислала мне удручающую картину, мучение созерцать ее, ежеминутная пытка, но в ней, к сожалению, и богатство (сокровище), которое я в состоянии защитить перед десятью сильными мужчинами, и я действительно чувствую себя сильным, как ты пишешь, какая-то определенная сила есть во мне. Но она не так велика, чтобы я мог, по крайней мере сейчас, продолжать писать. Какой-то поток горя и любви подхватил меня и несет прочь от бумаги.

Р.-М. РИЛЬКЕ [65] — ЛУИЗЕ АНДРЕАС-САЛОМЕ

…11 февраля, вечером 1922 года

Лу, дорогая Лу, ну вот: в эту минуту, в эту субботу, одиннадцатого февраля, в шесть вечера я кладу перо рядом с последней (уже тогда ей было предназначено стать последней — Евг. Бог.) законченной элегией, десятой. Той самой, начало которой было написано в Дуино:

Если бы мне, на исходе угрюмого знанья,

Ангелов, как подобает, восславить в согласии с ними…

Все, что было тогда написано, я тебе читал, но теперь от этого остались только первые двенадцать строк, все остальное — новое: и очень, очень, очень хорошо! — Подумай! Мне дано было дожить до этого. Несмотря ни на что. Чудо. Милость. И все за несколько дней. Это была буря, как когда-то в Дуино: весь мой телесный состав трещал и скручивался. О еде нечего было и думать.

И представь себе, еще одно, в другой связи, как раз перед тем (в «Сонетах к Орфею», двадцать пять сонетов — в предвестии той бури, как надгробие Вере Кнооп), я написал, я сделал коня, знаешь, того свободного счастливого жеребенка с привязанным к ноге колышком, который, однажды, галопом прискакал к нам вечером на приволжском лугу — я сделал его как «По обету» — Орфею! — Что такое время? — Когда это «сейчас»? Через столько лет он прискакал ко мне, переполненный счастьем, в широко раскрытое сердце.

Так шло одно за другим.

Теперь я снова принадлежу себе. Ведь это же было словно закупорка моего сердца — отсутствие элегий.

Они существуют. Они существуют.

Я вышел наружу и погладил, как большого старого зверя, маленький Мюзот, который мне их сберег, который, наконец-то, мне их отдал.

Потому-то я и не отвечал на твое письмо, что в эти недели я молчал, словно в ожидании, сам не зная чего,

со все более уходящим в себя сердцем. И вот сегодня, дорогая Лу, только это. Ты должна знать об этом без промедления. И твой муж тоже. И Баба [66] , и весь дом, вплоть до старых уютных сандалий!

Твой старый Райнер.

65

Замечательный австрийский поэт Райнер Мария Рильке (1875–1926) в молодости познакомился с дочерью русского генерала Луизой Саломе (друзья называли ее Лу), которая углубила его интерес к России и русской культуре. Он совершил с ней две поездки в Россию (в 1899 и 1900 гг.) и сохранил дружеские отношения на всю жизнь. Закончив «Дуинские элегии», над которыми он работал более двадцати лет, начав этот труд в период, когда познакомился с Лу, Рильке ей первой об этом сообщил…

66

«Баба» и «прощай» написаны по-русски. — Прим. пер.

P. S. Дорогая Лу, мои написанные вчера ночью не переводя дух листки — эти два — не смогли быть отправлены (сегодня воскресенье), поэтому я пользуюсь этой отсрочкой, чтобы переписать тебе три законченные элегии (Шестую, Восьмую и Десятую). Остальные три я перепишу в ближайшие дни и скоро вышлю. Мне так хорошо, если они будут у тебя. И, кроме того, мне спокойнее, чтобы они где-то еще, помимо меня, существовали — в надежном месте и в точных списках.

А теперь я хочу хоть на минутку на воздух, пока еще не зашло воскресное солнце.

Прощай.
Поделиться с друзьями: