Что-то случилось
Шрифт:
Большую часть сведений, которыми мы пользуемся, нам предоставляют торговые объединения, Статистическое бюро, Управление торговлей, Государственная торговая палата, Союз предпринимателей и Пентагон, и теперь уже никак невозможно узнать, верны или неверны сведения, на которых мы основываем свою информацию, необходимую для сбыта. Но похоже, это неважно; важно лишь, что сведения поступили из солидного источника. Если служащие Отдела изучения рынка обнаружили не зависящие от Фирмы обстоятельства, которые ставят ее в невыгодное положение по сравнению с конкурентами, их в этом не винят. Что есть, то есть – и никто не ждет от них, что они изменят действительность, их задача лишь, если возможно, обнаружить эти обстоятельства и предложить, как поискусней их замаскировать. Такова в значительной мере суть и моей работы, и все мы, работающие под началом Грина, общими усилиями с Торговым отделом и с Отделом информации и рекламы превращаем истину в полуправду и полуправду в истину.
Я отлично овладел
Когда агенты и представители Фирмы начинают верить своим собственным доводам, это обычно не так уж плохо, ибо прибавляет им искренности, пыла и убежденности, что само по себе уже великолепная реклама. Это порождает преданность и фанатизм, без которых нет хорошего гражданина и хорошего работника. Но когда такое случается с сотрудником моего отдела, это пагубно: он начинает свято верить, будто все, что он думает, и есть правда, и теряет способность изобретать стоящие враки. Он уже не способен убеждать. Именно это и случилось с моим сотрудником Холоуэем, у которого было (и вероятно, скоро будет опять) нервное расстройство.
– Но это правда, неужели вы не видите? Мы действительно самые лучшие, – кротко внушал он коммивояжерам, секретаршам и даже мне и улыбался понимающе и снисходительно, словно утверждение это само по себе должно бы для всех быть столь же очевидно, как для него самого. (Он забывал об одном существенном обстоятельстве: неважно, правда это или нет, важно, чтобы люди думали, будто это правда.)
Он снова улыбается этой своей улыбкой, и уговаривает нас, и тратит на эти разговоры больше времени, чем мы хотим ему уделить. Когда он хватает меня за пуговицу или наклоняется к уху кого-либо из моих сотрудников, мне хочется одного: если уж ему все равно не миновать нервного расстройства, пусть бы это случилось поскорей и убрался бы он с глаз долой вместе со своим нервным расстройством. Он единственный разговаривает с Мартой, нашей машинисткой, которая сходит с ума, и она единственная слушает его терпеливо, без досады. Слушает в высшей степени сосредоточенно, потому что просто-напросто не замечает его.
Он всем надоел. Однажды он уже потерял (и снова теряет) способность понимать, почему агенты, приходящие к нему за солидными доказательствами, которые поддержали бы их преувеличения и помогли бы и дальше вводить всех в заблуждение, перестают ему доверять, избегают и уже не полагаются на него и даже не приглашают вместе пообедать. Он и впрямь воображал, будто им достаточно для работы одной только «правды».
Умен, по-моему, тот, кто знает, что на самом деле он глуп, а честен – кто знает, что на самом деле он обманщик. А тот, кто убежден, что он умен, на самом деле глуп, прихожу я к заключению (мудрому заключению), глядя на то, как мы, умные, взрослые люди, весь день напролет снуем взад-вперед, пугая друг друга в наших распрекрасных кабинетах и стараясь не столкнуться с теми, кого боимся сами. Мы являемся на службу, обедаем и отправляемся домой. Мы с важностью входим и с важностью выходим, меняем собеседников, бродим по коридорам, ждем, чтобы нас погладили по головке, и неторопливо шагаем домой, и так, пока не помрем. И время от времени, смотря по тому, хорошо или плохо все складывается у меня на службе, с Грином, или дома, с женой, или с моим умственно отсталым сыном, или с другим сынишкой, или с дочерью, или с цветной служанкой, или с нянькой-сиделкой моего умственно отсталого сына, я спрашиваю себя: неужто это все и ничего другого мне не дано? Неужто только это меня и ждет в те несколько лет, что еще остались мне от моей единственной жизни?
И ответ, разумеется, всегда один и тот же: да! Только это…
Потому что у меня есть моя служба, и мой заработок, и мои маленькие радости, и, похоже, почти всегда, когда я пожелаю, находится не одна, так другая девчонка, с которой можно переспать; потому что мне завидуют и смотрят на меня снизу вверх мои соседи и сослуживцы, которые меньше получают, у которых не такое хорошее положение и невзрачные жены; и потому что, похоже, у меня действительно есть все, чего только
можно пожелать, хотя я нередко думаю, что предпочел бы работать под началом кого-нибудь другого, а не Грина: он доволен мной и моей работой, однако не дал мне выступить в прошлом году на ежегодной конференции в Пуэрто-Рико и в позапрошлом году на конференции во Флориде, и он знает, что за это я его возненавидел и никогда ему этого не прощу и не забуду.(Мне снятся сны, неприятные сны; по-моему, они связаны с тем, что мне не дали выступить на конференции, и в них я всегда испытываю и горькое разочарование, и унижение, мучительно плутаю и никак не нахожу дороги.)
Грин вообразил, будто я его подсиживаю. Но он неправ. Прежде всего, я недостаточно предприимчив, к тому же мне не хватает храбрости, и, кроме всего, многое в Грине, пожалуй, нравится мне, даже восхищает меня (хотя многое и злит и возмущает), и работать под началом Грина мне, должно быть, безопаснее, чем под началом кого-нибудь другого – даже Энди Кейгла из Торгового отдела, если бы и вправду меня и мой отдел решили придать уже не отделу Грина, а отделу Кейгла.
Во многих отношениях и во многих случаях мы с Грином друзья и союзники, кое в чем друг другу помогаем, бываем даже заботливы. Когда он не успевает со своей работой или что-то забывает, я нередко защищаю и поддерживаю его и постоянно за глаза незаслуженно хвалю, приписываю его руководству хорошую работу моего отдела. Но никогда не рассказываю ему об этом и никогда не передаю, если услышал о нем что-нибудь лестное. Я радуюсь, когда он тревожится. Мне приятно, что он мне не доверяет (от этого невероятно возрастает мое самоуважение), и я успокаиваю его не слишком горячо, лишь в меру необходимости.
И в нашей Фирме я – его лучший друг.
Итак, Грин опасается меня, Уайт – Грина, Блэк – Уайта, Браун и Грин – Блэка, а мы с Грином и Энди Кейглом – Брауна, и все это чистая правда: ведь Гораций Уайт действительно боится разговаривать с Джеком Грином, а Джонни Браун, широкоплечий, практичный, жесткий и прямой, который подминает под себя всех вокруг, боится Лестера Блэка, который ему покровительствует.
Все это чистая правда, и однажды в пасмурный дождливый день, когда мне наскучило работать, я изобразил это на одной из диаграмм, которые постоянно вычерчиваю. Сейчас я пытаюсь изобразить на бумаге самостоятельное сообщество (это моя личная инициатива) из служащих нашей Фирмы, чьи фамилии происходят от названий ремесел, инструментов и полезных ископаемых и внести в городской телефонный справочник – Пеккар, Фермере, Молотт, Никкелс, Турнепс, – ибо таких у нас много (в моей Утопии допускаются и кое-какие натяжки, иначе как же мы справимся?); быть может, будь каждый из нас верен занятию, которое обозначено в его фамилии, все строилось бы куда толковее, не знаю только, где нашлось бы уютное местечко для меня самого: ведь моя фамилия, насколько мне известно, ничего не означает, и откуда она взялась, я тоже не знаю.
Я люблю раскапывать всякие никому не нужные интересные сведения, меня это отвлекает и развлекает. У нас в Фирме одиннадцать Гринов (считая Гриинов), восемь Уайтов, четыре Брауна и четыре Блэка. У нас один Слокум – я. Одно время было двое Слокумов: в нашей чикагской конторе появилась Мэри Слокум, этакая секс-бомбочка, только что закончившая школу секретарш, небольшого росточка, с вихляющим задиком и полной красивой грудью, но она вышла замуж и взяла расчет, а вскорости забеременела и исчезла из виду. В последнее время в Фирме нет-нет да и появится то цветной, то негр, всегда в безукоризненной белой или голубой рубашке и с безупречно завязанным галстуком; ни один пока не занимает важных постов, и никто толком не знает, зачем они пришли и чего, в сущности, хотят. Все мы (почти все) нарочито вежливы с ними и делаем вид, будто не замечаем цвета их кожи. Агенты втихомолку потешаются над ними.
(– Знаешь, что говорят про первого негра-астронавта?
– Что?…
– На земле не прижился и вознесся в небеса.)
Теперь работа частенько наводит на меня скуку. Все привычное, налаженное я перепоручаю кому-нибудь другому. От этого мне становится только еще скучней. Не так-то просто решить, что скучнее: делать скучную работу самому или перепоручать ее кому-нибудь другому, а самому вовсе ничего не делать.
Работа доставляет мне удовольствие, когда мне поручают что-то большое, очень важное, несколько пугающее, что привлечет внимание многих, тут я трушу, теряю сон, но под этим бодрящим нажимом обычно уж не ударю лицом в грязь, и такая вот работа для меня – удовольствие. Я сам управляюсь со всеми важными проектами и, когда все получается хорошо (а так бывает всегда), невероятно горд и тщеславно радуюсь похвалам. Но между высотами дерзновенных усилий и душевного подъема тянутся болота однообразия и отчаяния. (И оказывается к тому же, что, если я однажды произвел на человека впечатление, поражать его второй раз мне уже неинтересно. И после каждого такого взлета следует резкий упадок настроения, своего рода пустота, горькое разочарование; и прошлогодний перепуг, удача, вдохновение нередко в нынешнем году оборачиваются неизбежной тягомотиной. Часто я чувствую себя обманутым: ведь с меня всего-навсего спросили ту самую работу, за которую я и получаю деньги.)