Что ты видишь сейчас?
Шрифт:
Бабушка встретила меня на следующий день. В Стокгольме было прохладно, пахло сыростью и солью. Может, мне это только казалось, но, приближаясь к Центральному вокзалу, пересекая мосты Оштабрун и Централбрун, я видела как Стокгольм не похож на каменный Париж с его толпами народа и духотой. Пена волн, отражение солнца в воде и парусники вдалеке около городской ратуши — кому бы это не понравилось.
У бабушки были седые волосы, загорелая кожа и веснушки на щеках. Она обняла меня и извинилась, что этим летом не получится спрятать мою трубу в шкафчике, который стоял в комнате на нижнем этаже. Она не знала, что историю о музыкальном лагере я сочинила, и полагала, что мне нужно отдохнуть от занятий и утомительных репетиций. К тому же она беспокоилась, что сырость на острове испортит инструмент.
Мы поехали на Удден на пароме,
В доме на Уддене мне досталась самая маленькая комната, расположенная высоко в башне. В теплую погоду комната раскалялась до белизны, а когда шел дождь и дул ветер, внутри было холодно и сыро. Из окна я смотрела на море, наблюдала за охотой морских птиц над водной гладью. Шорты и футболки я сложила в ящик под кроватью. Там лежал старый глянцевый научный журнал, скорее всего, его оставил мой отец. На обложке были нацарапанные мамой слова и еще два каких-то рисунка, смысл которых я так и не смогла разобрать. Носки и нижнее белье остались лежать в сумке, которую я выставила за дверь. «Если не носить белье и носки, то и стирать их не нужно!» — подумала я. Мне было очень легко оттого, что я надела тонкие шорты прямо на голое тело. Перед тем как спуститься вниз, поставила зубную щетку в ванной в светло-желтый стакан, на котором до сих пор была пластиковая наклейка с именем Анны. На полу стояла банка с прозрачной и чистой питьевой водой, в кране же вода была соленой и ржавой.
Вот так и началась моя жизнь на острове. Я быстро и с удовольствием втянулась в нее. Мы много купались, чистили рыбу, собирали ягоды, строили хижины или играли с котятами, а если шел дождь — играли в доме в шахматы или монополию. Мы не чувствовали времени. Оно всецело принадлежало нам. Когда нас звали к столу, мы даже не замечали, насколько голодны. Мы не считали дни, но они проходили. Наши ноги огрубели, покрылись загаром. Я не причесывалась, не мылась, мои волосы были жесткими и выгорели от соли и солнца. Я стала частью Уддена. Ни человеком, ни животным, ни деревом, ни водорослями, ни добром, ни алом. Париж смыло. Как толстый слой пыли, город покинул меня вместе с мамой, папой и сестрой. Я похудела и окрепла. Научилась вырезать по дереву, нырять, плавать, грести, чистить рыбу и строить шалаши. Новые шведские слова еще более связали меня с Удденом, погружая в самую его суть. «Салака», «моторная лодка», «хрустящие хлебцы», «сосны» все легче и легче слетали с моего языка.
Каждый раз, когда я говорила по-французски, а это случалось приблизительно раз в неделю, мне казалось, будто я открываю тайник, где спрятано мое детство. Я звонила домой, стараясь не произносить певучие шведские гласные, и лгала, не моргнув глазом, что в лагере все хорошо, рассказывала о песнях, которые мы репетировали, о погоде и шведском столе, над которым мама очень смеялась. Я звонила из спальни на нижнем этаже, где никто не мог меня подслушать. Только бабушка знала об этих разговорах, поскольку я всегда говорила, что мама передает ей привет.
Я не считала, что лгу. Просто мне приходилось хитрить, чтобы остаться на острове. Это не было ни обманом, ни жульничеством. Я старалась во что бы то ни стало удержать на расстоянии эти два мира — Удден и Париж.
Уже став взрослой, я размышляла над этой ситуацией. Почему я подумала, что мне запретят ехать на Удден? Почему даже не спросила разрешения? И почему бабушка никогда не просила дать ей трубку поговорить с мамой, когда я звонила домой? Неужели она знала, что я лгу?
Мама никогда особо не рассказывала о своем детстве нам с сестрой, в том числе и об Уддене. Только то, что она каждое лето жила в очень простом и холодном доме, где всегда скучала по квартире и городу. Раньше остров представлялся мне стылой и продуваемой всеми ветрами тюрьмой, окруженной черной водой, а бабушка с дедушкой были для меня суровой королевской четой, которая держит в страхе своих детей. Я всегда жалела маму из-за ее шведского детства.
Но мне Удден открылся с совершенно другой стороны. Он казался мне земным раем, где можно делать все, что заблагорассудится, где никто
не следил за тем, умылся ли ты, поел ли, застелил ли постель, почистил зубы, где всем были рады и относились ко всему проще. Если не нравилось то, что стояло на столе, можно было просто взять булочку на кухне. Это разительно отличалось от того, что происходило у нас дома, где папа так заботливо готовил еду, что страшно было отказаться. Можно было спать сколько захочешь, вставать на рассвете или вообще не ложиться, и никто на это не обращал внимания. Было совершенно не важно, один ты или в компании с кем-то, никто все равно не знал, где ты находишься на острове. Все занимались своими делами.Дедушка целый день возился с лодками. Рано утром плавал через залив, чтобы сделать покупки в магазине. Его подолгу не было, а когда он возвращался, то лодка почти черпала воду, доверху нагруженная увесистыми пакетами. Самыми тяжелыми были молоко, кефир и картофель. Бабушкиной картошки с грядок на всех не хватало. Иногда я ездила с дедушкой, но чаще он уплывал один.
После обеда он обдирал старую краску с лодок и покрывал новой, смолил их. Все лодки он называл «Катрин»; их то и дело вытаскивали на берег и укладывали на козлы. Когда он перебирал мотор, то надевал очки, а густые вьющиеся волосы на его руках покрывались липким маслом, капающим с пакли.
Волосы у дедушки были рыжими, но, как ни странно, веснушек у него не было. Под жесткими волосами, покрывавшими руки, грудь, спину и ноги, кожа казалась молочно-белой. Только на шее, за которую я любила обнимать деда, волосы не росли. В ответ он похлопывал меня по щеке.
Бабушка тоже была рыжей в молодости, но уже давно поседела, и ее кожа была тонкой и гладкой. Дедушка рассказывал мне и моим кузенам, что когда-то его покорили цвет ее волос и россыпь веснушек.
Он говорил, что никогда не мог налюбоваться на нее, наблюдая, как причудливо меняется оттенок ее кожи при разном освещении. По словам дедушки, ее лицо, как ни посмотришь, всегда было разным. Бабушка никогда не выглядела одинаково.
Когда он говорил о ее коже и обнаженном теле, а это бывало довольно часто, она всегда вспыхивала. Думаю, такие разговоры доставляли им обоим удовольствие, и бабушка краснела, как маленькая девочка, под своими веснушками. Часто она вставала и принималась за какое-нибудь дело, пока дед наконец не оставлял эту тему.
Если дедушка занимался покупками и лодками, то бабушка готовила еду и возилась в саду. В простой блузке, в косынке, с корзиной у ног она сгибалась над грядками, расположенными на южной стороне сада. Или в фартуке возилась на кухне у плиты с кастрюлями. Прошло много времени, прежде чем я поняла, как много они работали, чтобы обеспечить всех детей и внуков и поддерживать порядок в доме. Но я не замечала их ежедневного труда, не думала об их заботах — я была свободной и считала, что все остальные чувствовали то же самое. Так могут чувствовать только дети.
Я училась плавать в одной из старинных парижских бань, отделанной светло-бирюзовой плиткой. В сырой раздевалке, выкрашенной в зеленый цвет, было полно серебристых чешуйниц и сороконожек. Мы ездили туда раз в неделю с учительницей физкультуры, ложились в ряд у края бассейна на скрипящие надувные подушки и отрабатывали движения руками и ногами. Теплая вода пахла хлоркой. Мадам Моро ходила вдоль бассейна и следила за нами. На ней была резиновая спортивная обувь и желто-бежевые легинсы, сквозь которые торчали жесткие черные волоски. Один раз в автобусе я случайно дотронулась ногой до ее ноги и почувствовала, как острые иголочки ее волосков царапают мою кожу.
Однажды в раздевалке я с удивлением наблюдала, как мадам Моро закатала легинсы на тощих ногах. Она сидела одетая на скамейке рядом с нами, голышами. В другом конце раздевалки расположились женщины постарше. Никто из нас не смотрел на них, однако юные и старые тела были словно окутаны одной сетью. Какая-то напряженная, неумолимая сила взрывалась во всех нас, отдаваясь в моих только начинавших набухать сосках и в дряблых телах старух. Их грубая, морщинистая кожа напоминала одежду, которую они долго носили, словно их нагота никогда не была полной, чистой и откровенной, как наша. Когда пожилые дамы одевались и выходили из влажной раздевалки, они выглядели почти так же, как и голыми. Иногда мне хотелось остановить их у двери и крикнуть: