Что значит быть студентом: Работы 1995-2002 годов
Шрифт:
Социальный взрыв конца 1960-х был фоном и для другой войны — войны с Субъектом, то есть с либеральным индивидуализмом, препятствовавшим развитию новых социальных движений. Прежде всего нужно было показать, что никакого «атомарного субъекта» на самом деле не существует. Попытки же его атомизировать равносильны разрушению общественной ткани. Но если опровергнуть либеральный миф о Субъекте оказалось нетрудно, отделаться от субъекта не удалось — в худшем случае ему оставили статус фикции (лингвистической, психологической). А с отступлением новых социальных движений и победой нового либерализма в 1980–1990-е годы вернулся и Субъект. Тогда как ведущие фигуры нео-неокантианства во Франции совершенно отказались от революционной риторики предыдущего периода, в рецензируемой книге смешались обе идеологические конъюнктуры. Благодаря чему автор и плутает между Субъектом, Природой и Обществом. Для прояснения схожих феноменов сам Копосов не без оснований прибегает к фигурам «невроза»,
Тем не менее сводится ли работа Копосова к философской путанице и идеологическим предрассудкам, ее мотивирующим? К счастью, нет. Казалось бы, автора не слишком интересуют эпистемологические проблемы истории как интеллектуальной практики. В самом деле, будь иначе, он не «мучился» бы пресловутым конфликтом «референции» и «значения», а уделил большее внимание совместимости классификационных процедур с тем, что он называет «профессиональным стилем». То есть поместил фигуры «пространственного воображения» в детализированный контекст работы историка. Ведь громоздкие социопрофессиональные классификации (не говоря о классификациях индивидов) не работали в значительной степени потому, что повествовательдолжен был считаться с читателем,с его психологическим строем. Что и констатирует, между прочим, автор, занимаясь проблемой рубрикации. Равным образом, он почти избегает огромной темы исторической терминологии, указывая лишь на консерватизм историков в отношении «терминологических новаций». Хотя анализ политики профессионального языка в отношении социальной терминологии исторического «обывателя» позволил бы прояснить ограничения, накладываемые на применение классификационных матриц.
Во многом это объясняется «непрагматичным» настроем автора, склонного резко противопоставлять Наблюдателя Субъекту действия. Зато в книге намечены контуры новой социальной истории гуманитарных наук, социальной истории «пространственного воображения». Автор более или менее обстоятельно представляет эволюцию пространственных моделей, положенных в основу исторических исследований социальной структуры. Причем речь идет как о самых типичных ходах («однолинейное» мышление, мышление «на плоскости»), так и о более сложном трехмерном пространстве синтетических иерархий. Указывается на их связь с революциями в искусстве, естествознании, государственном управлении. Конечно, от «рубрикации» по моделям книга бы только выиграла. Так же как и от более детального анализа дрейфа этих моделей из одной области знания и деятельности в другую. Но здесь предстоит продолжить историкам. А может быть, и самому автору?
Об идеологии и идейной жизни
Интервью с Софьей Чуйкиной
В 2000 году я обратилась к Алексею Маркову с просьбой об интервью для проекта Академии наук Финляндии «Интеллигенция и мещанство в советском обществе», инициированного Тимо Вихавайненом, в котором я работала интервьюером. Целью интервью было не получение исторического комментария, а совместное создание эмоционального и, по возможности, аутентичного биографического рассказа. Мне хотелось, чтобы в числе многочисленных интервьюируемых разных поколений был человек, который, обладая знанием интеллигенции 1980-х годов «изнутри», дал бы в то же время скептичный, отстраненный взгляд на нее и, внутренне дистанцируясь от того, что принято называть «мещанством», мог проанализировать истоки своих взглядов. Алексей, которому было свойственно находить смешные стороны в обыденных ситуациях, видеть в них «сценки» и «сюжеты», представлялся самым подходящим рассказчиком для такого интервью. Оно передает его неповторимые, знакомые всем друзьям и собеседникам интонации и обороты, которые я постаралась при публикации устного интервью максимально сохранить.
Нашей деловой встрече, посвященной интеллигенции и мещанству, предшествовали многие дневные и заполуночные разговоры. Алексей был неповторимым собеседником со столь оригинальным взглядом на мир, что общение с ним было захватывающим приключением. Острая, едкая критика, колкие замечания и громогласный смех могли прозвучать в самый неожиданный момент. Интервью не было исключением. Но, подвергая нападкам формулировки некоторых вопросов, Алексей, как мне кажется, с интересом отнесся к предложенной теме. Для него изменения, происходившие в российском интеллектуальном сообществе, были личностно важны, хотя пространство Петербурга было для него во всех смыслах слишком узким, и выход за его пределы был необходим и неизбежен. Он был исключительно предан интеллектуальной деятельности, которую иронично называл «работа языком и ручкой», и наше интервью показывает его путь к «городу интеллектуалов». По его собственным словам, он «жаждал этого города».
А.М.В
школьные годы я был весьма активным комсомольцем и очень серьезно к этому относился, то есть совершенно буквально… И к моим обязанностям, и к разного рода лозунгам. Поэтому я слыл в школе крайним чудаком. Я был явным диссонансом на фоне официальных комсомольских и пионерских лидеров, с этим своим буквализмом и наивностью. То есть я вносил постоянно какие-то сложности.С.Ч.Какие именно лозунги ты серьезно воспринимал?
А.М.О, это уже довольно сложно вспомнить. Допустим, я очень серьезно считал, что Советский Союз — это образец современной демократии. Надо сказать, что мои представления были на уровне школьника весьма головными. Я читал книжки, которые обычно школьники не читают, и мои представления о порядке вещей были прежде всего книжными. Я помню, что «Материализм и эмпириокритицизм» Ленина я проработал на турбазе с первой страницы до последней в возрасте лет четырнадцати. Я очень серьезно читал все то, что нужно было читать ответственному за идейно-политическую работу.
С.Ч.Ага, ты был ответственным за идейно-политическую работу?
А.М.Да, да… Читал какие-то официальные советские издания. Я помню, что ходила масса содержательных брошюр по самым разным вопросам, которые попадали в мои руки. Да, я изучал официальные материалы. И я помню, что у меня над столом постоянно висели портреты членов Политбюро. Полный иконостас. Это немало поразило моих отца и маму, вызывало массу вопросов и насмешек откровенных. Вообще, я очень злился на своих родственников и едва не ссорился с ними во время всяких застолий за их аполитичные или откровенно антисоветские высказывания.
С.Ч.Кто твои родители по профессии?
А.М.Ну, что касается родителей — и папа, и мама относятся к инженерно-технической интеллигенции, но мама не работала с юности. То есть она в определенный момент стала только прирабатывать, занимаясь семьей. А отец постоянно работал инженером на оборонных предприятиях разного рода. Бабушки и дедушки и по отцовской, и по материнской линии — это люди без высшего образования. С одной стороны, это крестьянская среда, с другой — ремесленные профессии там тоже присутствуют. Плюс еще, как раз если говорить о родителях отца, о деде — здесь важна традиция религиозного проповедничества. Поскольку на протяжении нескольких поколений предки отца, наряду с крестьянскими и ремесленными работами, выполняли обязанности пресвитеров баптистской общины.
С.Ч.Когда они приехали в Петербург?
А.М.В начале тридцатых годов.
С.Ч.Какое отношение к советскому режиму было в твоей семье? Были ли родители в партии?
А.М.В партии не был никто — ни мама, ни отец. Среди дедушек и бабушек, дед со стороны матери какое-то время был партийный, в тридцатые годы. Он был красным командиром и, скорее всего, был партийным. Я не уверен на сто процентов, но могу предполагать.
Что же касается отношения к власти с точки зрения неформальных критериев, то здесь я бы затруднился с какой-то очень определенной оценкой.
С.Ч.А у вас в семье обсуждалась политика?
А.М.Конечно. В семидесятые годы, мне кажется, трудно найти среднюю советскую семью, среднюю в разных смыслах, где политика не обсуждалась бы на семейных застольях.
С.Ч.А ты помнишь семидесятые?…
А.М.Конец семидесятых я уже помню неплохо. И что для меня очевидно, однако, что с той стороны отца, где были родственники, принадлежащие к баптистской конфессии, — там отношение к существующему порядку вещей было, мягко говоря, скептическим; для меня в этом нет никаких сомнений.
С.Ч.Что значит «мягко говоря, скептическим»? Были какие-то открытые демонстрации?
А.М.Во-первых, это прямо высказывалось. Во-вторых, что значит «мягко говоря»? Это означает — я не уверен, что это было для них очень значимым. Но что более-менее часто воспроизводилось бабушкой и сестрой отца — что этот порядок вещей не может быть признан законным с точки зрения неких высших религиозных критериев. Вот это произносилось. Было ли это действительно значимо для них, или это были случайные резкие заявления, я не могу сказать.
С.Ч.Это одна половина твоей семьи. А вторая половина?
А.М.У второй половины моей семьи тоже была обычным делом ирония и разного рода фактическая критика по поводу того, что они наблюдали. В этом среднем советском слое трудно было не столкнуться с иронией по поводу советского режима семидесятых — начала восьмидесятых годов, во многих отношениях фасадного. Но я бы так сказал — здесь не было какой-то продуманной перспективы, которую можно было бы назвать оппозиционной; здесь не было каких-то, так скажем, фундаментальных принципов, сравнимых с высшими религиозными принципами, которые я упоминал. Здесь не было ни философского, ни религиозного обоснования такого рода оппозиционных или ироничных высказываний.