Чудесные знаки
Шрифт:
Но, выдирая себя из липких лап Дырдыбая, я все же погрозила ему пальцем, я пригрозила ему:
— Смотри, Дырдыбай, и тебя завертит, зацепит нездешнего сада кипень! И ты замечешься, в окаянной муке сгорая, и ты будешь лежать и просить, как воды, сада, сада. Ох, смотри, Дырдыбай!
А он приседал, приседал в беззвучном хохоте и бил себя по бокам, веселясь.
Полечите мое бедное тело, у него температура, укусите его в ногу, пожалуйста. Алеша, Алеша, это я, певица, Анна Иванова, ну, помните, тогда, на углу, еще замерзли все той зимой, упали, умерли, поплыли, я еще к вам подошла ко всем, влезла, выше моих сил, так потрясло, что я вас самого, Алеша, просто не заметила. Вас, виноватого. По ошибке схватилась за другого. А вас, виноватого, не увидела. На меня там сады какие-то валились, пули свистели, глаза мне жгли враги, разное было. Было и вино, да что уж там, я даже не помню, как я к вам прибилась, ах да, вело, просто вело, кругом все валились, убитые, та зима, плакала Москва огнями, вы золотой, Алеша, смешливый, оставьте мне надежду, это я, певица, Фекла Тимофеевна, Помидора Клавдиевна, Анна Маньяни, вы меня помните, Алеша?
Алеша, ку-ку, ку-ку, ку-ку. О, Алеша, не кукуйте, не каркайте, все еще будет хорошо, все еще можно исправить. Вот прямо с этого момента, пока вы еще только рот разеваете мне ответить, как убегу попеть: «А-а-а ча-ча-ча». А можно и в обратную сторону. О Боже мой!
— Алле? Алеша?
— Здравствуйте, А-а-анна И-и-и-огосподи-вановна.
— Алеша, у меня это. Блажь у меня. Можно мне к вам?
— О-о-о я-я-я а-а-у.
— Алеша, я еду к вам, певица Иванова.
— О да.
Полечите, а? полечите мою температуру, а что это за темная теневая птица легла вам на грудь, разложила шелковые крылья? это ее тень в бровях и ресницах ваших? можно потрогать?
Ветки над тварью осыпают снежок как нарочно. А они просто так, это не знаки. Весь мир ясный. Одна тварь неясная. И у нее не проходит. Само никуда не девается. Терпеливо переждать не получается. И вот, Алеша, наступил день, когда тварь решилась, сгорая в муке своей алчбы, она, Алеша, в последнем отчаянии, поджалась и приготовилась, а вожделенная Иванова плыла по сугробам, неся молоко без крышки, нежно плеская о край. Оно плескалось в бидоне, тихое-тихое, ясное, как корова, как мир без страсти, как покой. Иванова дошла до сосны, где она каждый раз чувствует щекотное сквозь кусты, и даже сама призамедлилась побыть в этом неясном, и тварь вспыхнула и, зарыдав, бросилась на грудь к ненаглядной в объятья, Иванова не страстная, трудовая, вскинула детские свои глаза, и золотое, синее тут же их выжгло с шипением, Иванова хотела охнуть, а горло ей уже взрезали, и зашаталась Иванова, заливаясь уж, кошмарно все понимая, раскинула руки — поймать золотое и синее (конечно, конечно же, как же я без тебя была, золото мое, синева моя!) — и поймала один только воздух (помните, пальцы не гнутся и плохо чувствуют от грубой работы?) ясный, воздух ясный поймала, и брела пламенеющая Иванова, на все натыкаясь, ловила воздух разинутым горлом, и все было ясное, вплоть до подробнейших сучков-веточек, и ясная рысь аккуратно лакала молоко из бидона, поднимала ясную конопатую морду в молочных потеках, поводила ушами вслед Ивановой, косыми скулами золотея на солнце ясном, неясная дымилась красная Иванова, отходила из ясного мира, шатаясь, температурила, жаждала, а он, ясный, ясный, ясный сокол ждал, чтоб ушла, не рябила гладь его. Прояснилась рысь, замутилась Иванова, видишь, Алеша, как оно! А дальше двадцать мужиков. Двадцать лучших мужиков поселка аж закричали, поняв все. Стали точить ножи, лязгать ружьями. Собаки сошли с ума от них. Бешеные пинали собак своих бешеных. Обобранные, глядели на жен ненавистно. А ясная и все забывшая рысь играла снежком-колобком, ушки домиком, лапки колечком, грациозная радость леса. Нюхала воздух, любила жизнь. Гонялась за зайчиком. Сама была зайчиком на снегу. Но знаешь, Алеша, двадцать уязвленных мужиков — в них в один миг сгорела кровь, и разум покинул их. Когда увидели они павшую Иванову. Им бы понять, горемыкам, удержаться, ведь все равно нет уже Ивановой и больше никогда не будет, так пусть останется хотя бы та, другая, нет, Алеша, нет, где уж там, они ее загнали, пушистую, всю прострелили многажды, думая, что им нравится ее смертный визг, Алеша, трясясь от жадности, не зная, как еще можно ее, наступали на белошерстную грудь ей, проверяли: изошла наша тварь ненаглядная? долго топтались вокруг, скрипя снегом, кричали, толкаясь в тишине ясного сумеречного леса, рыскали, температурили, звали. Ну и так они до конца жизни, Алеша, побросали жен своих, ушли в запои, и ночью сквозь слезы — золотые ледяные очи им, и молоко, и синева, и бог с ними совсем. Давай их забудем. Другое дело, надо бы взять было снотворную ампулу, зарядить ружье, выстрелить в эту зверушку, которая не поддается приручению, и, пока она спит, пока действует ампула, зацеловать ее всю, рысь такую, и убежать — пусть она, как проснется, разъяренная мечется. Вернуть ей то, с чего все началось, а мужики сдуру сгоряча сглупили — на двадцать мужских грудей разбили одну рыжую пушистую страсть.
— Как прелестно, А-анна Ивановна. Ка-ак прелестно.
Все в Беляеве знают — не было бы молока в мире, не выжил бы маленький Алеша. Он народился — ротик сердечком, все поняли — только молоко. Так спасли нарожденного. Волновались соседи, приносили согретые бутылочки — мальчику вашему Алеше молока бутылочку нате вот. Каплю сахара капнем туда, он поверит — грудное. Смотрите, пьет. Алешина мама смотрела, склонялась. Пил молоко Алеша. Грудь нагрубала у мамы. Зима была, температура в маме была. В Алеше — молоко. В зиме был снег. В мире было светло и тикало. Никто никуда не ходил. Все сидели дома, поужинав. За стеной играло радио. Все приходили с работы. Ждали выходных. Алешина мама меж тем (так высока наша квартира, все окна в ветер) слабо держала Алешу в слабых руках, держала, держала и выронила, как большинство русских детей тех времен выпали из маминых рук по детдомам да по бабушкам. А мамы взялись за головы, стали в окна смотреть, вечерели окраины Москвы, передавали по радио за стеной, кружилась голова пушистая, виски влажные, кудри прилипли к вискам, низкие плакали огни в мире там, ехали такси, позвонить в Волгоград, как там Алеша у бабы Капы, но не отвести соленых глаз золотых от низких огней вон тех вон, такая молодость в груди молоко не для мальчика моего Боже Праведный комсомольская ясность ку-ку первомай вот уж зима вот уж ночь на наших окраинах нет красных флагов где-то они — шарики где — ура? один божий ветер над миром окраина мира Беляево дальше кольцо не Москва. За Москвой Волгограды лежат терпеливые, вон печальная полупустая земля, сгорит молоко в груди, рощица поле и все, поезда в Волгоград, нищая нищая моя родимая родина Боже мой поцелуй меня землею своею. И снежком. Да, плоским снежком.
Я здесь, наверху, тихо и ясно, все комнаты смотрят на меня, я только что ванну теплую, земляничное мыло, кружится голова, Алеша выпал из меня, ротик сердечком, кто-то пришел и звонит. Пришел, звонит в дверь. Кто же, кто? Лучше я не открою. Лучше я буду в окошко смотреть, на огни, звонит и звонит, знает, что дома я, полоска под дверью, свет туда от меня, стоит один там, звонит упрямый. Здрасьте, Анна Ивановна. По мне видно? что видно? все видно, нет, не видела, не знала, не хотела, не звала, глаз не поднимала, программа телевидения есть, возьмите вино, не вино, а кино, семнадцать мгновений, Алеша? еще не вырос, у бабы Капы еще он, весны мгновений, мне не плохо нисколько, я не бледная, не туманная, не горячая вся нисколько, простите, я подкошусь, рухну, да, именно здесь, хоть и под ваши ноги, квартира-то моя же, что значит прячу? что я прятать могу? при чем здесь Алеша? как спрятать
Алешу? вон Волгограды лежат за Москвой, мерцают огнями — в них Алеша на санках, нет, не «все-таки плохо», а устала после работы, уйди-и-те. Пластинку любовных песен. Я поставлю пластинку, буду слушать буран. Вон буран за окном, елка-детская-я в марле, снежинки в звездах фольги, снег мой, снежок мандаринка, горю я, горю-угораю, буран, буран за окном в нашем воздухе семнадцатого этажа, свежий сыпучий буран мой, лицом бы в тебя, мелькнул зеленый листик в блестках бурана, в сыпи, в белой муке, не может такого ведь быть-то? листик в декабрьском буране, да еще на семнадцатой высоте такой ветреной самого длинного дома окраины, где уж листику долететь, из какого, интересно, лета-сада? а грудь, грудь вот здесь покалывает в ямке, где сходятся ребра, ребра обхватили меня крепко, чтоб я не вылетела, верю! не проста моя жертва, не так просто недокормленный мальчик мой, отнятый от груди ротик сердечком, ох мама моя, возьми ты Алешку, видишь ведь, температурю я, мама моя; эх ты мама, ты мама младая, золотые глаза, пушистая голова, иди догорай; на вот, Алешка, соску и бабкину ласку. Моя пластинка любовных песен, самый лучший самый гордый челове-ек на свете вновь зима, хороший добрый мужчина вдумчивый с большими руками здравствуйте Дырдыбай Бдурахманович, уж черноглаз уж вы, уж жгуч ваш рот, что ж усмехаетесь вы, аль не люба вам русская грудь с молоком, припадите, а? Хорошая вы женщина, скажу вам жестоко, хорошая добрая женщина и потопчуся, помолчав непреклонно, и уйду. Дырдыбай я. А я? А я Дырдыбай. А я ай. А я штоб вас разжечь. Да уж жжется уж ай. Вы хорошая, очень хорошая женщина, я повторно пришел вам сказать. О, Дырдыбай Бдурахманович! Вы справедливая, любите правду, вы за людей, войне скажете нет, вы хорошая, очень хорошая. Дырдыбай!!! И снова исчез я, пытливо вас черноватыми глазками. Боже, буран за окном, буран, я против войны, за людей, я готова за мир, хоть за что, лоб мой стекло, тайна тайна моей жизни, какая нежность в мире сучьей страсти струны визга пурги поземки зрачков смертных мужских страшных, но тайная нежность бурана к температуре моей: мама, ребенка отдай мне обратно Алешку сыночка для остуды обоим нам ма… Здрасьте, хорошая женщина, вот я опять Дырдыбай. Попроведовать вас хитровато. Я не забыл. Хороших я помню всегда. Вот здесь вот в сердце своем ношу вас хороших таких. Дырдыбай Бдурахманович, мне надо ехать, достаньте билет мне, ведь мой маленький сын весь горит в Волгограде. Алеша, простудился на санках в снегах. Бабушка недоглядела. Годы не те. Ехать бы мне, а? Я вас понимаю, такую хорошую, у вас чистенько, вы хозяйка, люблю. Я супруге своей Анне Ивановне стенку купил, мне не жалко для дома я для семьи я в сомнениях был в колебаниях, Анну Ивановну сильно люблю уважаю как женщину мать и певицу такую, она запевала хор мальчиков она шаг вперед наша Анна Ивановна и горлышком узеньким: ку-ка-ре-ку хор за нею в огонь я шофер деньги домой стенку купил уголок но такую хорошую вас я забыть не могу. Дыр пыр мыр.Видите ли, уважаемый, мне мама Капа звонила, вот только что, до вас за минуту, и сказала, что Алеша в горячке, надо бы молоком, а оно, видите ли, все сгорело вот в этой груди и вот в этой. В температуре Алеша, здесь потрогайте, да, вот так он горит, мой Алеша, белобуранный мой мальчик далекий-далекий, порываюсь я в Волгограды…
Хорошая женщина, ляг…
Хорошо я легла?
Ты вся хорошенько раскройся, белобуранная женщина ты, и я отемню тебя всю, Дырдыбай я.
Алеша Алеша Алеша Алеша в буране в буране температура моя мальчик мой Алеша сгораю я не дотянусь до тебя не сдвинусь поймана я окном не донесу молоко до тебя расплескаю в буране в буране. Кто-то нас мальчик мой выронил тебя и меня выронил из ослабевших рук тебя и меня в буран буран белокипящий. Ой, вон! Вон же, вон! Я видела — зеленый листик в буране мелькнул, что ли сад где-то есть в самом деле?! смешно же подумать про сад в такой-то снежище… ох, Анна Ивановна, опять это вы, уйдите, нет, скажите сначала, уйдите, а вы скажите, а вы уйдете? а вы скажете? не ходил ко мне ваш Дырдыбай, не ходил черный ай, нет, скажите, скажите, скажите! хотите я в ноги вам повалюсь зарыдав наконец, заломив закусив замерев умерев?! нет нет нет не ходил не могу я сказать этих черных ночей и татарских очей Дырдыбай ваш ко мне не ходил вы хорошая добрая вы же видите я умираю вся умираю онемелая горькая скажите Алеша еще не вырос?
В буране ли сады летали взрывали ли сады враги где-то же они ворочались белокипящие и до нас долетали каплями. Дорогой Дырдыбай, вот решилась тебе написать. С той буранной ночи понесла я и вот уже есть у тебя сынок Алеша белый он белый пушистый смешливый как буран и только весь облит жестоко тобой твоей татарской смуглотой. Прощай, твоя А.
Горячего лба у стекла, оцепенелая температура, а мой ребенок в тоске в дальнем городе с бабушкой и без меня, надо поехать бегом и крича. Но вон же! — вон же летает в буране, я видела!
И Алешина мама рехнулась. А зря. Не потерпела капельку. Ведь все было правда. Надо было лишь холодно вглядеться, а не ахать дрожать. Но температура сожгла мамин ум золотом и синевой, а если б она разумно бы обхватила бы пушистую голову свою горячую и, качаясь от боли, вгляделась в окно — там в буране оно. Когда прибежали на помощь заболевшей, то лежала она на полу, первым делом открыли окно для свежего воздуха, и что ж — чей-то убежавший попугайчик впорхнул, вот и все. Не замерз ведь в буране, терпеливо мелькал, зеленел, чтоб пустили. Он со своей страшной высоты смог догадаться, а мама из тепла и покоя не смогла. Ее отвезли в больницу, а ему дали пшеницу и зеркальце для любви. Но все-таки все устроилось: мама в больнице в безумной болезни тщательно все позабыла. А очнулась и наконец-то обрадовалась: ей привезли и Алешу, и из бурана к ним прилетел навсегда попугайчик Чика.
— А-аня.
— Да-да-да?
— А-аня-а-а.
— Да, Алеша, да.
— Вы-ы.
— Да-да-да.
— Я-а-а.
— Вы, Алеша, вы.
Любопытство у мальчиков было к подвалам и крышам. Но Алеше все это заменил один дворник, таинственный полудурак Дырдыбай. Дырдыбай нес корявую руку, полную ключей, отмыкал недоступное: «Не трогай, убьет». Алеша, как ветерок, подлетал за сутулой спиной Дырдыбая танцуя, тянулся на цыпочках, заглядывал в «не подходи». Там вились провода и шипели, посверкивали. Дырдыбай в них потыкает, повздыхает, топчась на месте, и снова закроет на ключ. Алеша вспорхнет, улетит, из кустов внимательными золотыми глазами следит за корявым. Алеша оглядывал мир, слушал свет, кровь в своем теле. Алеша не знал, зачем ему дразнить смутного татарина желтоватого. Алеша нарочно выйдет на детскую площадку и на высоких железках для физкультуры как-нибудь так разляжется весь. Дырдыбай засопит, еще ниже склонится над метлой. Алеша лежит, дремлет кошачьим глазом. Дырдыбай скребет землю. Алеша качает сандалию на пальцах ноги. Дырдыбай окурки, бумажки все соберет. Алеша качает-качает сандалию на кончиках пальцев. Дырдыбай гладит, гладит травку метлою. Алеша уронит сандалию в тишине. И бросит метлу Дырдыбай, и взревет, и погонится, но где уж там — холодный веселый Алеша давно уж взвился и с тополя дразнит: «Дядька, дядька, подай мою тапку!» Плещутся листья у тополя, плещется смех в золотом лице мальчика. Воздевает сильные руки татарин к тополю, к небу, о аллах! отдай мне мальчика и ударом ноги своей выбью сердце ему! мутнеет, зеленеет лицо татарина нерусского черного: «Вот, смотри, пойду к твоей матери!» Замолкает Алеша, забывает о смехе, внимательно смотрит на татарина, пьет глазами лицо косое дымное, печальный ясный делается мальчик, зыбкий веселый делается татарин, посверкивают в лице его остры звездочки, это тень листьев по лицу, зеленоватый морок летнего света на лице нерусского человека, на лице, воздетом к твоей пятке, не дразни, Алеша, татарина, но где уж там!
— Ты поешь, ты избегался весь. И рубашку вот чистую на. Тебе девочки все звонят.
— Я это не буду есть. Я не люблю суп.
— Ну сам приготовь, Алеша, сам, что хочешь.
— Мне баба Капа вкусно готовила, пирожки, а ты ничего не умеешь!
— На вот, купи себе пирожное.
И уходила к себе тосковать. Алеше делалось смешно. Алеша сужал золотые глаза и хихикал и в стену глядел. Он видел, как мама сидит за стеной, сидит и глядит золотыми глазами и карандаши перекладывает на столе у себя, вазочку передвинет. Встанет такая мама и к окну подойдет, ляжет всем телом на стекла окна, мама такая мама. Алеша сужает глаза, усмехается, птичка прыгает по плечу Алешиному, целует ему щеку, щиплет, Алеша рассеянно целует птичку, пойдет, в кружок запишется фехтования.
— Мам, смотри, я первое место занял! — воскликнет Алеша. — Смотри, какая красивая грамота!
— Умница мой, — скажет мама, поцелует Алешу в лоб. — Погоди-ка. — Задержит губы на лбу его. — Нет, показалось… температуришь ты, нет? Покажи горло.
Алеша покажет язык
— Так нельзя с матерью, — серьезно и печально покачает она головой.
Алеша сужает глаза, пьет зрачками лицо ей. Опустит глаза, усмехнется.
— Ну прости, я не буду, я не хотел.
Алеша думает: «Вырасту большим, стану главным, всего маме куплю. Мама, давай с тобой в зеркало будем смотреть, посмотрим нечаянно, пойдем как будто к окну что-нибудь взять, ты скажешь: „Пойдем, Алеша, я тебе сама покажу, раз ты не веришь, там оно лежит, на белом нашем подоконнике“. Я скажу: „Ну пойдем же, пойдем и увидим, что нет, не лежит!“ Мы пойдем мимо зеркала и нечаянно вскинем глаза и посмотримся в зеркало и замрем. Будем зеркало пить зрачками острыми, будем пить пить пить и уйдем в него и станем два маленьких мальчика».