Чукотская сага
Шрифт:
И ещё, — продолжает Мэмыль, помолчав, — ещё я хочу сказать про самого Кэнири. Про него много рассказывать можно… Он у нас отличный стрелок. Нарту сделать, байдару кожей обшить — в таких делах он, когда захочет, никакому мастеру не уступит. Кроме того, он ещё и шахматист. Даже на районном турнире честь своего колхоза защищал и привез для колхозного клуба приз — три комплекта шахмат и три комплекта шашек.
Кэнири сидит, не поднимая глаз от стола. Мэмыль не преувеличивает, вовсе нет, всё это правда. Но про Кэнири можно рассказать и многое другое. Почему это старик оказался сегодня таким добрым? Решил пожалеть? Вряд ли, на него это не похоже. Наверно, считает, что морякам незачем знать все проступки человека, которого они спасли. Пусть думают, что спасли хорошего человека, достойного А самого Кэнири Мэмыль успеет и после выругать за лень, за легкомыслие, за то, что по его вине пришлось такую тревогу поднимать, столько государственных средств расходовать… А может, Мэмыль ещё и сейчас повернет в эту сторону?
Все с уважением поглядывают на Кэнири, не подозревая о том, что творится в его душе. А старый помощник капитана — завзятый шахматист — жалеет, что не успел сразиться с таким партнером. Если бы знать заранее, уж он бы не уступил Кэнири доктору, не позволил бы тратить драгоценное время на душ!
— Вот, например, — продолжает старый Мэмыль, — один случай. Я сам об этом только сегодня узнал, мне товарищ Ринтувги рассказал. Они с Кэнири в одной бригаде, мы товарища Кэнири не очень давно в эту бригаду перевели. Как говорится, для укрепления… — Мэмыль скашивает глаза на Кэнири, — для укрепления дисциплины.
Кэнири исподлобья обводит моряков взглядом. Нет, кажется, они поняли старика совсем не так, как он. Они, наверно, решили, что не дисциплина Кэнири, а дисциплина бригады нуждалась в укреплении. Ох, и хитрый же старик этот Мэмыль!
Но вдруг Кэнири замечает, что капитан улыбнулся и вроде переглянулся с Ринтувги. Может, пока Кэнири полоскался под душем, Мэмыль успел рассказать морякам и кое-что другое? Но о каком ещё случае вспомнил сейчас Мэмыль?
— Им как-то пришлось руль-мотор через горы переносить, — говорит тем временем старик. — Впереди Ринтувги шел, нёс на плече руль-мотор, а позади — Кэнири. Вообще-то, сами видите, Ринтувги — парень здоровый, для него такая ноша — шуточное дело. Но тут на самой опасной тропке оступился он, упал на одно колено, зашатался. То ли руль-мотор из рук выпустить, то ли самому вместе с ним в пропасть лететь… Чувствует, что никак не удержаться. В этот момент Кэнири сзади подоспел, подхватил у него с плеча груз, выручил. И пронес Кэнири этот груз до привала — через самое опасное место пронес. Так дело было, товарищ Ринтувги?
— Так, дядя Мэмыль, точно. Если бы не Кэнири — пропал бы тогда руль-мотор. Да и мне бы, наверно, не удержаться.
Действительно, был такой случай. Кэнири его помнит. Но он не подозревал, что и другие помнят об этом. Так вот, значит, о чём говорили в колхозе, пока его носило на льдине! Вот какие случаи вспоминали товарищи!
— Я, дорогие товарищи моряки, на этом хочу закончить, — говорит Мэмыль. — Спасибо вам ещё раз от всего колхоза «Утро»! Спасибо вам от жены товарища Кэнири! Спасибо от четырех его сыновей — от двух старших близнецов, Омрылькота и Эйгели, и от двух младших близнецов, Александра и Николая!
Последние слова произвели на моряков самое большое впечатление. Старый Мэмыль нарочно приберег напоследок это «спасибо» от четырех малышей. Моряки оживились, вспомнили своих собственных ребят, с которыми расстались на всё время дальнего плавания Начались тосты за сыновей Кэнири — всех четырех и попарно…
…Светлой ночью, то скрываясь за торосами, то снова показываясь, по припаю мчались к берегу две собачьи упряжки. На передней нарте ехал Ринтувги, на второй — старый Мэмыль и Кэнири.
ПЯТЬ
(Мой дорогой читатель! Прежде чем ты приступишь к чтению этих писем, я хочу сказать тебе несколько слов. До сих пор я рассказывал всё по порядку: сначала — о том, как Унпэнэр и Йорэлё, сыновья охотника Гэмалькота, прорезали в отцовской яранге первое самодельное окошко, затем — о том, как появились в нашем поселке и настоящие жилые дома с настоящими светлыми окнами… Лето сменилось осенью, и Тэгрынэ улетела в Хабаровск, в институт, а её верный друг Инрын, сын резчика Гэмауге, остался в поселке, неумело скрывая свою любовь и тоску. Потом пришла зима с её жестокими буранами, и во время одного из буранов, в месяц Старого дикого оленя, чуть не погиб среди тундры отважный Йорэлё. Дыхание ранней весны уже доносилось из-за гор в ту ночь, когда на усталых собаках Гэмауге примчался на аэродром, чтобы вручить делегату Этувги искусно вырезанную из моржового бивня Трубку Мира. Возвращалось и снова уходило короткое заполярное лето, приезжала на каникулы Тэгрынэ; она привезла отцу морской бинокль, который помог ему вывести на чистую воду бездельника Кэнири…
В одной из первых глав я рассказал тебе о том, как молодежная бригада Унпэнэра спасла в Чукотском море потерпевших бедствие американских эскимосов, но о том, как те же молодые зверобои одолевали суровые высоты Эввыквынского ледника, ты прочел гораздо позже, потому что между спасением эскимосов и походом через ледник прошел целый год. Словом, до сих пор я рассказывал обо всех событиях из жизни своих земляков, строги придерживаясь того порядка, в котором происходили эти события.
Но теперь я прошу тебя временно возвратиться мыслями на несколько месяцев назад. К тем дням, когда старый Мэмыль в часы, свободные от работы, уже овладевал при помощи дочери удивительными тайнами азбуки, а Кэнири, вовсе позабыв о работе, валялся на меховом одеяле и предавался сладостным мечтаниям о «кэнирийских лайках». Дело в том, что примерно тогда же Валя Крамаренкова писала первое из этих писем.
А пятое письмо она писала уже весной, уже после того, как летчик Бакшеев, успешно выполнив задание, покинул наш маленький поселок. Таким образом, возвращение к прошлому будет, как видишь, совсем непродолжительным.
Зато из писем Вали Крамаренковой ты узнаешь о ней самой и о других героях этой книги кое-что новое — то, чего сам я рассказать не сумел. Именно поэтому я и включаю её письма в свою книгу. Если же кое-где она касается событий, уж известных тебе, то ты сможешь, таким образом, увидеть их в новом свете, дополнить новыми чертами своё представление о них.
Хочу ещё сказать, что я не во всем согласен с Валей Крамаренковой. Но я не считал себя вправе переделывать её письма. Передаю их тебе в точности такими же, какими они попали ко мне в руки.).
Анадырь, 20 августа.
Здравствуй, Танечка! Привет с далекой Чукотки, с самого «края земли»!
Вот, наконец, я и добралась. Вернее, почти добралась. Сегодня утром приехала сюда на теплоходе, сразу пошла в окрисполком, к заведующему отделом народного образования. Он меня принял очень хорошо, предложил на выбор три места. Я выбрала Эргырон. Это стойбище на побережье Чукотского моря, охотничий колхоз. Отсюда ещё километров восемьсот. Там, говорят, одна из лучших в округе школ, и там как раз очень нужен биолог. Так что завтра я снова отправлюсь в дорогу, в последний этап моего путешествия.
Если хочешь, Танечка, пояснее представить себе, куда занесло твою Вальку, раскрой атлас и на карте Советского Союза отыщи Анадырь, центр Чукотского национального округа. Нашла? Это, как видишь, на крайнем северо-востоке страны, у самого Берингова моря. Теперь мне предстоит еще проехать по проливу, соединяющему Берингово море с Чукотским, обогнуть мыс Дежнева, и вскоре после этого я буду у цели, в Эргыроне. На карте его не ищи — на общесоюзной карте его, конечно, нет. Там есть Уэлен и Ванкарем, а это где-то между ними. Поставь крохотную точечку на берегу Чукотского моря, где-нибудь между Уэленом и Ванкаремом, и знай, что в этой точечке живет и работает преподавательница биологии Валентина Алексеевна Крамаренкова.
Эргырон — это даже не название населенного пункта, а только название колхоза. По-чукотски это, кажется, означает «Рассвет», или «Утро», или «Заря». Что-то в этом роде. А как стойбище на самом деле называется, я ещё даже не знаю. Здесь все его называют Эргыроном, по имени колхоза.
Танечка, мне здесь всё-всё нравится — и люди, и язык, и море, и собаки, и олени, и горы… А знаешь, оказывается, на нартах ездят не только зимой, но и летом! Только зимой полозья деревянные, и в пути их время от времени обливают водой, чтобы образовалась тонкая ледяная корочка — они тогда лучше скользят. А летом полозья железные. Конечно, ездят на них не везде, а по болотным мхам, по так называемой «мокрой тундре». Это я ещё с теплохода увидела, — какие-то чукчи ехали по прибрежной тундре на нартах. Я, конечно, очень удивилась, а помощник капитана объяснил мне насчет полозьев.
Ты знаешь, Танечка, здесь, оказывается, совсем не холодно. Я сижу перед открытым окном в платье с короткими рукавами. Правда, говорят, что через две-три недели здесь сразу похолодает, начнутся осенние штормы… Но пока что тут погода нисколько не хуже, чем в Москве. Наоборот, когда я уезжала — помнишь? — весь день шел дожди. А тут солнышко. Правда, уже не летнее, но всё-таки солнышко.
Прости, что я пишу так сбивчиво — то о нартах, то о погоде. Уж очень много разных впечатлений. Сейчас напишу обо всем по порядку, как обещала. Моих соседей по купе ты, наверно, помнишь. На всякий случай напоминаю. Эго были двое мужчин (на которых мама косилась с нескрываемой опаской) и одна блондинка (которую мама трогательно просила «приглядеть в дороге за Валенькой»)
Прежде всего я познакомилась с тем худощавым, невысоким, остроглазым дяденькой, которого провожала красивая нарядная женщина. Он оказался очень интересным. У него и в голосе и в глазах всё время смешинка — даже когда он серьезно говорит. О лесах, мимо которых мы проезжали, он рассказывал так увлекательно, что я сначала приняла его за ботаника, за ученого лесовода. Я от него узнала такие вещи, которых ни в одной лекции по дендрологии не слыхала, ни в одном учебнике не читала. Но он как-то сказал: «Если бы я был ботаником…» Я поняла, что у него, значит, другая специальность. Потом мне показалось, что он писатель: он так внимательно прислушивался к языку людей, к звучанию каждого слова. Но спросить я постеснялась. Зовут его Константин Георгиевич, а спрашивать фамилию мне было неловко. Ты не знаешь, среди наших писателей нет никого с таким именем и отчеством? Если нет, тогда он, наверно, моряк: к концу пути он разговорился с другим пассажиром о морях, о ветрах, о старинных кораблях и говорил обо всём этом с таким знанием дела, что мысленно я уже произвела его в «старые морские волки».
Второй мой сосед по купе — тот пожилой, в очках, которого никто не провожал, — оказался инженером одного дальневосточного судостроительного завода. С этим я разговорилась только на четвертые сутки, потому что трое суток он спал почти беспробудно. Слезал он со своей полки для того, чтобы поесть и спросить у проводника или у кого-нибудь из нас: «Где мы, собственно, находимся?» После этого, ни к кому не обращаясь, он смущенно произносил: «Вы уж меня извините, я, пожалуй, ещё немного сосну», — и снова забирался на полку, где немедленно приводил своё намерение в исполнение. Но на четвертые сутки вместо обычного «я, пожалуй, ещё немного» он весело сказал: «Ну, кажется, выспался». Побрился, переоделся, стал разговорчив. Оказалось, что он возвращается из командировки, в которой был занят какой-то очень срочной работой — целый месяц спал только урывками, по три-четыре часа в сутки. Словом, выспавшись, он совершенно преобразился, оказался очень славным дяденькой. В чемодане у него было столько книг и журналов, что скоро наше купе превратилось в библиотечку для всего вагона.
Блондинка — единственная из нас четверых — непрерывно ругала дорогу. Для неё дорога была «невероятно утомительной» и «невыносимо скучной», «убийственной». Сначала я думала, что она скучает по мужу (её муж — тот офицер, который её провожал, помнишь?). Но она заявила, что «полезно иногда отдохнуть друг от друга». Детей у неё нет, по работе она тоже не могла скучать, так как нигде не работает, домохозяйка. Скучала она просто потому, что ничего не знает, ничего не хочет узнать, ничем не интересуется. Её не интересовали ни люди, с которыми мы ехали (потому, наверно, что никто из них не пытался ухаживать за ней), ни книги (потому, что это были хорошие книги), ни замечательные места, по которым мы проезжали…
Четвертым обитателем купе была, как ты знаешь, я — существо, вообще не умеющее скучать, а тем более в дороге, где все — новое, неизвестное, неизведанное. Мы проезжали по таким местам, что несколько раз я ловила себя на мысли о том, как хорошо было бы сойти на ближайшей станции, поселиться здесь, поступить на работу… Ты понимаешь меня, Татьянка? Каждый день видеть эти могучие реки, эта горные хребты, подружиться с этими лиственницами и столетними кедрами! Но решение давно уже принято, назначение давно уже лежит в портфеле, и это назначение — на Чукотку…
После поезда — теплоход. В Охотском море нас немного покачало. Некоторых пассажиров так укачало, что они ни обедать, ни ужинать не стали, целые сутки не поднимались со своих коек. А я, оказывается, совсем не подвержена морской болезни! Как видишь, мне и тут повезло. Ты ведь всегда говорила, что я везучая.
На теплоходе я познакомилась с одним педагогом, возвращавшимся в Анадырь из отпуска. Он уже три года работает на Чукотке, называет себя старожилом этих мест. Если бы ты знала, Танька, какой эго неприятный тип! Всё ему тут не нравится, всех он ругает. Откровенно заявляет, что привлекли его сюда только высокие заработки. Считает, что каждый, кто едет сюда, руководствуется этим же, только не все, дескать, решаются в этом признаться. Фамилия у него какая-то актерская — Дальский.
Вообще-то, конечно, я сама виновата: обрадовалась, что встретила «старожила», «товарища по профессии», и прилипла к нему. А потом уж не знала, как отвязаться, когда увидела, какое это гнилье. К счастью, тут как раз и началась качка. Дальский стал глотать какие-то пилюли, а потом и вовсе убрался в свою каюту. Наивно было бы предполагать, что сюда едут одни только энтузиасты. Да я этого и не предполагала, конечно. И всё-таки встреча с этим «коллегой» оставила у меня неприятный осадок.
Зато помощник капитана и два ленинградских гидрографа, с которыми я тоже познакомилась на теплоходе, — это настоящие энтузиасты Севера. А особенно мне понравилась Мария Феоктистовна Лесникова — местный педагог. Я от неё и пишу тебе, меня к ней устроил заведующий окроно. Она тоже биолог. Сейчас она ушла по своим делам, а я тут одна у неё хозяйничаю. Из окна виден Анадырский залив, на рейде стоит теплоход, на котором я приехала. Завтра он уйдет обратно и повезет это письмо. А если бы я тебе написала только с места, из Эргырона, — ты бы, наверно, получила письмо через месяц, не раньше. Вот я и решила отсюда послать.
Я поеду дальше завтра рано утром — как раз есть оказия, моторный вельбот пойдет в Эргырон. Ты представляешь себе, Танька, что это значит? Из одного моря в другое, через весь Берингов пролив — и не на пароходе, а на моторке! Около восьмисот километров на колхозном рыбацком суденышке! Как подумаю, у меня даже душа замирает. Ты только не подумай, пожалуйста, маме об этом рассказать. Я ей писала ещё с дороги, из Хабаровска, а теперь уж с места напишу, когда всё мое путешествие будет позади. Здесь относятся к 800-километровой поездке на моторном вельботе по Берингову и Чукотскому морям как к чему-то совсем обычному. Я, как ты понимаешь, делаю вид, что отношусь к этому точно так же.
Пора кончать письмо, оно и так получилось ужасно длинное. А я ещё о стольких интересных вещах не успела тебе написать! Ни слова не написала о море. Море, Татьянка, произвело на меня такое впечатление, что теперь мне трудно себе представить, как это я жила до двадцати четырех лет и даже не видела его ни разу. Только на картинках да в кино! Всё время, пока ехали на теплоходе, я наблюдала: море каждый день, каждый час разное! У него столько различных обликов, сколько выражений на человеческом лице. То оно доброе, ласковое, то мрачное, разгневанное, то по-детски весёлое, играющее, то грустное, задумчивое… Словом, чуть ли не любое настроение, какое можно прочесть на лице человека, можно увидеть и на море. Я не знаю, сама ли я придумала это сравнение. Может быть, я когда-то прочла это где-нибудь. Если и прочла, я тогда не могла, конечно, понять, до чего это верно.
Не писала я тебе и о тех, с кем отправлюсь завтра в Эргырон. Меня с ними уже познакомили; завтра утром они обещали зайти за мной по дороге к вельботу. Это председатель колхоза Вамче и ещё два колхозника — чукотские охотники, зверобои, родители моих будущих учеников.
До свидания, родная моя! Крепко обнимаю тебя и целую!
Твоя Валька.
P.S. Пиши мне, Танечка, по следующему адресу: «Чукотский национальный округ, поселок колхоза «Эргырон», школа, учительнице В.А. Крамаренковой». Пиши мне обо всём и обо всех — о себе, о маме, о Васе, о Сережке. Только сразу же напиши, не откладывай, помни о том, как далеко нужно добираться письму.
Колхоз «Эргырон», 31 августа
Здравствуй, Таня!
Пишу тебе уже второй раз, а ты, наверно, и первого моего письма ещё не получила. Что же касается твоего ответа… до тех пор, когда я его получу, пройдет столько времени, что и подумать страшно.
Ох, Танька, Танька! До чего же мне тоскливо, если бы ты только знала! До чего мне нужно было бы побывать с тобой, рассказать тебе о всех своих печалях, пореветь как следует…
Ты не думай, ничего особенного у меня не случилось. Просто очень мне тут одиноко. Уж очень далеко я себя зашвырнула.
Винить некого: сама я выбрала себе это назначение, никто меня не уговаривал. Наоборот, мама, как ты знаешь, даже старалась отговорить. И сама всякие ужасы выдумывала, и через тебя, и через Сережку пыталась на меня повлиять. Всю её нехитрую дипломатию я прекрасно понимала… Я никого не хотела слушать, размахнулась изо всех сил и к черту на кулички закинула свою собственную судьбу — так далеко, что никому, пожалуй, и не найти. Да никто и не станет искать!
Завтра начинается учебный год. Как я мечтала когда-то об этом дне, о первом дне своей педагогической работы в далекой чукотской школе! И не «когда-то», а всего лишь неделю назад. Мне это казалось таким интересным, таким значительным событием… А теперь мне это совершенно безразлично. Ну что из того, что начнется новый учебный год? Начнется и будет продолжаться всю долгую чукотскую зиму. И молодая учительница, затерянная в одной из бесчисленного множества школ, будет всю эту долгую зиму рассказывать ребятам о тычинках и пестиках — ребятам, с трудом понимающим русский язык и никогда в жизни не видевшим не только пестиков и тычинок, но и вообще ни одного порядочного цветка. В общем, Танечка, тундра — это, как известно, не сад, не субтропики. И даже совсем наоборот, как любит говорить Вася.
Ты можешь, конечно, спросить меня, что же, собственно, изменилось за одну неделю. Уверяю тебя, что ничего не произошло, ничего не изменилось. Кроме меня самой, разве что. Просто я немного повзрослела за это время, увидела собственными глазами то, что издалека выглядело гораздо привлекательнее.
Мама почему-то больше всего боялась самого путешествия. То ей казалось, что у меня обязательно украдут в дороге чемодан и сумочку, то что я сама попаду под поезд. Что же касается морского путешествия, то кораблекрушение представлялось маме одной из его неотъемлемых частей.
Если бы она знала, насколько здесь, на месте, хуже, чем в пути! Я готова была бы всё то время, что мне предстоит здесь пробыть, непрерывно скитаться, терпеть любые неудобства, подвергаться в пути любым опасностям, только бы не торчать в этой унылой дыре, где и словом перемолвиться не с кем, где некому даже пожаловаться, когда очень уж паршиво на душе.
В бытовом отношении тут вполне прилично, гораздо лучше, чем я предполагала. Мне дали хорошую комнатку в школьном доме. Есть электричество. В поселковом магазине полно всяких продуктов (правда, консервированных). Довольно большой выбор тканей. Но к чему мне всё это?
Только умоляю тебя, Танечка, не утешай меня, не лиши мне о том, что «жизнь — везде и во всём», что «надо в любой обстановке найти своё место», и прочее и прочее. Не надо ни утешать меня, ни стыдить, ни ругать. Всё это я могу сделать сама и — уверяю тебя — делаю это преусердно. Милая, что ты можешь мне написать об этом? Можешь, наверно, написать что-нибудь в таком роде: «Что с тобой, Валька?! Это так на тебя не похоже! Это просто малодушие! Ты ведь ехала работать, а не развлекаться! Разве можно так поддаваться плохому настроению? Разве можно так падать духом после первых же трудностей, ещё даже не приступив, по существу, к работе?!»
Видишь, поскольку твой ответ придет ещё не скоро, я сама отвечаю себе за тебя. Вот до чего дошла — сама себе письма пишу! Может, я уже спятила с тоски? Нет, Танечка, не беспокойся, я ещё не спятила. Просто хотела освободить тебя от обязанности утешать затосковавшую подругу. А если ты всё-таки сочтешь это необходимым, так уж придумай, пожалуйста, что-нибудь более убедительное, не повторяй того, что я сама написала себе от твоего имени.
Ну вот я и не выдержала, разревелась. Всю страницу слезами закапала. Ты не сердись на меня, Танечка, что чернила расползлись, постарайся разобрать. А если чего-нибудь и не разберешь — не беда: чем меньше дойдет до тебя моего скулежа, тем лучше.
Погода здесь совершенно под стать моему настроению: серая, хмурая. Перед моим окном — спортивная площадка. Волейбольную сетку уже сняли: холодно, мокро, кругом лужи. На улице поселка никого нет, разве что собака изредка пробежит.
Правда, у собак здесь вид довольно веселый. Может быть, такое впечатление создается потому, что это всё лайки, а у лаек хвосты задраны кверху. Но люди, Танька, люди — до чего это всё мрачные типы!
Вот тебе несколько примеров. Директор школы Эйнес. Местный парень, чукча. Угрюмый, неприветливый — за десять дней я не слыхала от него и десяти слов. В Анадыре в окроно мне говорили, что он кончил Хабаровский пединститут. Когда видишь его очень трудно в это поверить: внешне он ничем не отличается от любого из здешних колхозников. Такая же одежда из оленьих шкур, такой же охотничий нож болтается у пояса. Даже в самые
последние дни перед началом учебного года, когда надо готовить школу к зиме, наш директор в школе почти не показывался. Иногда только зайдет вечером, походит по классам, посидит полчаса у школьного сторожа, попьет чайку и уйдет. А целые дни он на охоте, «на промысле», как здесь говорят. Словом, он со всех точек зрения — рядовой колхозник, рядовой член охотничьей бригады. Ничуть, может быть, не хуже, но, видимо, и не лучше. А всё-таки хотелось бы, чтобы директор школы был хоть немного покультурнее рядового чукотского колхозника.Характерная деталь: в поселке среди дедовских яранг стоит уже несколько домов; некоторые передовые колхозники живут уже в домах, по-культурному; а директор школы живет в яранге! В его распоряжении довольно просторный школьный дом и — рядом — два отдельных жилых домика для учителей. Словом, для директора, я думаю, комнатка нашлась бы. Даже сторож и тот живет в школьном доме. Я слыхала о старых чукчах, предпочитающих непривычному дому темную, тесную, грязную, но привычную ярангу. А тут — молодой парень, член партии! Я не знаю, много ли стоит его высшее образование, но уж одно то, что он четыре года прожил в Хабаровске, казалось бы, должно было как-то отразиться на нём. Нет, оказывается, в некоторых людях бескультурье сидит так глубоко, прошлое так крепко держит их в своих цепких лапах, что тут и высшее образование не помогает. Возвращается такой человек в свое стойбище после четырех лет жизни в Хабаровске, и оказывается, что «каким он был, таким он и остался»…
Весь школьный коллектив вполне под стать своему руководителю. Есть тут и «европейцы»: хромой завуч (он же — учитель математики) и школьный сторож. Первый — Всеволод Ильич Вербин, может быть, и был когда-то культурным человеком. Он очень опустился, но по некоторым признакам чувствуется, что не всегда он был таким, как теперь. По-моему, он из «бывших людей», из аристократов, бежавших от революции. Может быть, даже из белых офицеров. Знаешь, они ведь не все за границу эмигрировали, кое-кто забрался в такие медвежьи углы, как этот Эргырон, и сидят здесь.
Второй — поляк Кабицкий. Мрачный, рыжебородый. Типичный убийца. Кажется, за убийство он и попал когда-то в Сибирь. Видимо, такие черные дела на совести этого человека, что, даже отбыв свой срок, он не захотел возвращаться в родные места. Его комната — рядом с моей. Соседство, как ты понимаешь, не из приятных.
К тому же и тот и другой старики. Вербину под шестьдесят, а Кабицкому, наверно, ещё больше. Оба «очукотились» полностью — и по одежде и по языку. Вербина называют здесь «Севалот» (видимо, это бывший «Всеволод»). Кабицкий женат на чукчанке.
Знать чукотский язык — это, конечно, очень хорошо. В этом отношении я искренне завидую Вербину. Представляешь себе, как мне трудно будет со школьниками — я совсем не знаю чукотского, они почти не знают русского… Изучить язык было бы, конечно, хорошо, но во всем остальном я не хотела бы уподобиться Вербину. Но кто знает, какой я стану через три года? Три года! Боюсь, что я вообще не выдержу такого срока. Одна неделя прошла, а я уж по горло сыта этой Чукоткой…
До свидания, Танечка.
В. К.
Эргырон, 3 сентября
Очень глупо, Танька, получилось: на днях я отправила тебе письмо, которое, конечно не следовало отправлять. Но его уже увезли в бухту Провидения, ничего теперь не поделаешь. Пишу вдогонку другое. В обычных условиях ты получила бы это моё письмо вскоре после того письма — дня через три или четыре. Но здесь условия далеко не обычные. Может оказаться, что ты их получишь одновременно (если последний пароход ещё не ушел из бухты Провидения). А в противном случае это письмо отстанет на месяц или даже на два, так как морская навигация заканчивается. Ищи потом оказию…
Видишь ли, Татьянка, когда я писала тебе прошлый раз, на душе у меня было так скверно, так скверно! Непосредственный повод этого отвратного настроения был ещё так близок, что даже упоминать о нем не хотелось. А с другой стороны, обязательно нужно было поделиться с тобой, пожаловаться тебе… Вот и получилась ерунда: наревела целый бочонок, а толком ничего не объяснила.
Сейчас я уже немного успокоилась, хотя настроение у меня по-прежнему преунылое и нет никаких надежд на то, что оно изменится к лучшему. Нет, в этом отношении всё, о чем я тебе писала, остается таким же неутешительным, таким же безрадостным. Но острота отчаяния, которое меня охватило, кажется, проходит. Что ж, перетерплю как-нибудь три года.
Здесь, в поселке, до вчерашнего дня находился один уполномоченный из райисполкома. Какой-то работник районного центра, чукча. Лет ему около двадцати пяти, не больше. Хорошо говорит по-русски и вообще довольно развитой парень. Но бездельник, пропойца, словом — полнейшая мразь. Прислали его сюда для проверки готовности к зимнему охотничьему сезону или для помощи в проведении осеннего забоя моржей — точно не знаю. Во всяком случае, по каким-то охотничьим делам. Для зверрбоев здесь сейчас самая страдная пора — вроде того, как у нас во время уборочной кампании. А он в оружии ничего не понимает, поехать с бригадой на лежбище моржей побоялся, лез к опытным охотникам с нелепыми советами. К тому же почти все время он был пьян.
Кончилось тем, что вчера колхозники подобрали его, мертвецки пьяного, посреди поселка, уложили в моторку и отвезли обратно в райцентр, к нему домой.
Ты, наверно, не понимаешь, зачем я описываю тебе этого горе-уполномоченного, какое мне дело до всей этой истории. Да?
Дело в том, что я с ним познакомилась ещё в дороге: по пути из Анадыря в Эргырон мы заехали в райцентр, и там он к нам присоединился. В вельботе мы оказались рядом.
Он и тогда был не совсем трезв. Шутил насчет того, что «выпил в дорогу, чтобы не замерзнуть, а погода, как назло, оказалась теплая». Погода действительно была очень хорошая, спокойная. Мы с ним всё время болтали, и — представляешь себе? — он даже показался мне довольно интересным, приятным собеседником. Учти, Танюша, что к этому времени я уже трое суток находилась в вельботе, почти целые сутки штормовала. Учти, что спутниками моими были пожилые чукотские колхозники, настолько молчаливые, что временами их можно было принять за глухонемых. Меня они ни о чем не расспрашивали, на мои вопросы отвечали двумя-тремя словами, между собой тоже говорили мало, да и то по-чукотски. А тут появляется молодой парень, веселый, разговорчивый. И главное — местный работник, готовый удовлетворить моё ненасытное любопытство. Я ведь не знала, что он собой представляет, не понимала, что все его разговоры ерунда, рассчитанная на таких восторженных дур, как я.
Через несколько дней мы встретились неподалеку от школы. Я несла воду. Вообще-то сторож (тот самый старик, о котором я тебе уже писала) приносит по утрам два ведра, но я в тот день стирала и всё израсходовала. А тут, перед вечером, захотела чаю себе согреть, решила сама принести и на обратном пути встретилась с этим самым уполномоченным. Он любезно взял у меня ведро, дотащил до крыльца, стал расспрашивать, как я устроилась на новом месте, довольна ли я. Против обыкновения, он был совершенно трезвым. Впрочем, я ведь видела его только второй раз в жизни, почти ничего о нём не знала и понятия не имела о том, какие у него обыкновения. Мы посидели на крылечке, я откровенно призналась ему, что многое меня тут разочаровало, что друзей я тут не нашла и, по всей видимости, не найду, что временами меня одолевает такая дикая тоска, что хоть воем вой…
Он слушал меня очень сочувственно, говорил, что и сам переживает нечто подобное: его недавно перебросили в район из Анадыря. «Если мне, говорит, в районном центре тошно, так представляю себе, каково вам тут, в этом поселке. Да ещё после Москвы!»
Мне пришло в голову позвать его к себе, попить вместе чаю. Знаешь, Танька, для одинокого человека самое тягостное — это время еды. Я уже привыкла, почти привыкла проводить вечера одна, сама с собой. Но садиться одной к столу никак не могу привыкнуть — просто кусок в горло не лезет… Ну так вот, я его пригласила зайти ко мне, если вечер у него ничем не занят. Только у меня ещё не убрано после стирки, и я его пригласила зайти через часок. Он охотно согласился.
Вечером он пришел, успев за какой-нибудь час или полтора так нализаться, что от него через всю комнату несло водкой. Но держался он поначалу прилично — только ещё оживленнее, чем во время пути, в вельботе. Я отошла от стола, чтобы выключить закипевший чайник, а когда вернулась, увидела, что на столе стоит нераспечатанная бутылка вина.
Конечно, нужно было сразу же вытурить его, но я, Танечка, не сделала этого. Я подумала, что обижаться было бы глупо, что он, наверно, и сам не понимает оскорбительности своего поведения. Правда, я решительно заявила, что пить вино не собираюсь, и положила бутылку обратно в его портфель. А потом я стала разливать чай и говорить о том, что являться к девушке в таком состоянии да ещё с таким подарком недостойно, неуважительно; что напиваться, да ещё так часто, как это, видимо, делает он, вообще нехорошо, какое бы ни было у человека настроение… Словом, я завела такую душеспасительную беседу, от которой хмель, по моим расчетам, должен был улетучиться у него из головы. Он выпил несколько стаканов чаю, но хмелел всё больше и больше, будто бы пил не чай, а водку.
Вначале я думала, что у него, может быть, какая-нибудь беда, что он пьет, как говорится, с горя. Но постепенно я стала догадываться, что единственное его горе в том и состоит, что он почти всегда пьян.
Мою откровенность, моё доброе отношение и дружеский интерес к его судьбе он понял по-своему. Стал целовать мне руки и заплетающимся языком объясняться в любви. Я отняла руки, поднялась, попыталась урезонить его. Сказала, что объясняться в любви полагается в трезвом состоянии, а путать любовь со скотством вообще не полагается. Но он уже ничего не слушал, лез ко мне, пытался облапить. Я вырвалась, выбежала из комнаты. Он бросился вслед за мной…
Куда тут побежишь? К сторожу Кабицкому стучать? Он со своей старухой давно уже спят, наверно. Вся остальная школа пуста, классы заперты. Ломиться к сторожу, просить у него защиты я постеснялась, бросилась к выходу. Стала дергать дверь на себя, забыла с перепугу, что она открывается наружу, а не внутрь — он в это время подбежал, схватил меня сзади. Мне опять удалось вырваться, выскочить на улицу, но у него в руке остался воротничок от моей блузки (кружевной воротничок, помнишь?).
Тут мне повезло: сбегая за мной с крыльца, он споткнулся и упал. Это дало мне возможность немного отбежать, пока он поднимался, — шагов на двадцать, если не больше. Услышав, что он опять гонится за мной, я пустилась вокруг школы, успела вернуться в свою комнату и запереть дверь. В ту же секунду слышу, он подбегает к двери, дергает её раз, другой.
Некоторое время мы стояли молча. Потом, немного отдышавшись, он говорит: «Откройте». Я молчу. Он говорит: «Откройте, у вас мой портфель остался. Я только возьму портфель и сразу уйду».
Я тихонько отошла от двери, открыла форточку, выбросила портфель (в нём, по-моему, ничего, кроме, этой бутылки, и не было) и говорю: «Ваш портфель на улице лежит, под моим окном». Он немного постоял, потом пошел. Тогда я скоренько погасила свет в комнате, схватила табуретку и притаилась, жду. «Ну, — думаю, — если он высадит окно и попытается лезть в комнату, так и двину его табуреткой по башке». Честное слово, Танька, я бы его оглушила. Знал бы тогда! Табуретка у меня тяжелая, дубовая, а зла я была как дикая кошка. Но он, к счастью, только подобрал свой портфель, посмотрел на мое темное окно и, пошатываясь, удалился. Я подождала ещё немного, потом легла на кровать и дала слезам волю — всю подушку залила.
Представляешь себе? Ночь, весь поселок спит, никому здесь до меня дела нет. Мама, ты, друзья — все, кому я хоть немного дорога, кому я хоть сколько-нибудь нужна, — за тридевять земель, всё равно что на другой планете. Заступиться за меня некому, со мной здесь могут сделать всё что угодно. Этот подлец может наговорить на меня всё, что ему заблагорассудится, и поверят, разумеется, ему — местному работнику, представителю районного центра, а не какой-то молодой «учителке», чужой, приезжей девчонке. Так мне по крайней мере казалось тогда. Могут, я думаю, узнать и не от него: если Кабицкий что-нибудь слышал, если он проснулся от нашей беготни, то завтра же по всему поселку болтовня пойдет. И люди будут, конечно, винить в первую очередь меня. Почему, скажут, он пошел именно к ней, а не к кому-нибудь другому? Танечка, ведь я его действительно сама пригласила! Хороша, скажут, новая учительница, у которой сразу же после её приезда затеваются какие-то пьяные ночные скандалы…
Лежала я, плакала, думала эту невеселую думу — не знаю, сколько времени так прошло. Вдруг, слышу, кто-то стучит в окно. Оказывается, вернулся. Дубасит кулаками по раме, стекла дребезжат. Кричит, ругается, обзывает меня самыми отвратительными словами.
Я-то думала, что ом совсем ушел, а он, оказывается, напился где-то до полного свинства и обратно пришел покуражиться надо мной. Пришлось снова вооружиться табуреткой и занять свой пост сбоку от окна.
Наслушалась я тогда! Не только по собственному адресу, но и вообще-то мне такой грязной ругани никогда раньше слышать не приходилось. И не только я наслушалась, — он орал так, что наверняка во всех соседних ярангах проснулись. Теперь уж мне не приходилось сомневаться в том, что по всему поселку пойдет обо мне дурная слава.
Он кривлялся под моим окном, кричал, перемешивая русские ругательства с чукотскими, старался как можно грубее оскорбить меня, вызвать меня на перебранку. Я, конечно, молчала, я дала себе слово не отзываться, что бы он ни говорил.
Не знаю, сколько это продолжалось. Я устала, меня мучило ощущение своего бессилия, своей беззащитности. В полном изнеможении я опустилась на пол и снова разревелась. А он всё кричал и кричал за окном. Он выдумал, будто я «чукчей за людей не считаю». Дескать, если бы он не был чукчей, так я бы с ним поласковей обошлась, не считала бы его скотиной. Понимаешь, как повернул?
Кому-кому, а тебе, Танька, хорошо известно, что я комсомолка не только по документам. Для меня интернационализм — это не какое-то отвлеченное понятие, а твердое моё убеждение, жизненный принцип, частичка моей душевной сущности. Национализм я считаю самой гнусной несправедливостью, просто-напросто контрреволюцией, и всё. Для меня все люди равны, совершенно независимо от нации. А он всё наоборот повернул. Но я и тут смолчала.
Он ещё какие-то гадости орал — я уже старалась не слушать. Нервное напряжение так меня утомило, что я впала в забытье. Его голос то доносился до моего сознания, то словно затихал. Потом он громко вскрикнул и совсем замолк. Наверно, свалился и сразу же заснул мертвецким сном, как это бывает с пьяными.
Больше я его, к счастью, не видела. Вчера, как я уже упоминала, после того как он снова перепился, его уложили в моторную байдару и отвезли обратно в райцентр. Этим и закончилась его «работа» в Эргыроне.
Дописываю 4 сентября, вчера не успела. Сегодня воскресенье. Это ещё хуже, чем будни. Те три дня, что я занималась с ребятами, были хоть работой заполнены. Хоть во время уроков удавалось забыть о своей тоске. Заниматься, Танечка, так невероятно трудно, что обо всем позабудешь!.. А сегодня я опять одна со своими невеселыми думами.
Вчера я подробно описала тебе эту неприятную историю. Но не думай, пожалуйста, что только она вышибла меня из колеи. Она была только последней каплей, ядовитой каплей, переполнившей чашу. Не потому я затосковала, что какой-то пропойца поднял ночью шум под моим окном, а скорее наоборот — вся эта история только потому и произошла, что очень уж паршиво у меня на душе: ведь если бы тоска меня не одолела, так разве я позвала бы к себе чаевничать человека, которого почти не знала?
Никто мне по поводу этой истории ничего не говорил пока. Даже директор не вызывал. Впрочем, что представляет собой наш директор Эйнес, я уже как-то писала тебе. Угрюмый местный парень. Может быть, он хороший зверобой, но на педагога он так же похож, как я на японского императора. Правда, 1 сентября он пришел в школу в европейском костюме, при галстуке, без охотничьего ножа. Но вежливости это ему не прибавило. Может, именно из-за того ночного скандала он так неприветлив со мной? Не думаю. По-моему, он с самого начала был со мной ничуть не любезнее.
К началу учебного года все приоделись — и учительницы, и математик Вербин, и школьный сторож. Учительницы здесь все местные, чукчанки. Образование у них — Анадырское педучилище, только одна окончила двухгодичный учительский институт в Хабаровске.
Вербин, оказывается, тоже без настоящего высшего образования. Хорош завуч! Он мне сам сказал, что «в 18-м году пришлось уйти с 3-го курса» (о причинах, по которым пришлось уйти, как и о происхождении хромоты своей, он умалчивает). Ни старость, ни многие годы педагогической работы не вытравили из него какого-то дворянского душка. По всем манерам видно, что он из «бывших». Когда он пришел в школу приодевшимся, выбритым, наодеколонившимся, это стало ещё заметнее, чем обычно. Здороваясь, он так пристукивает пяткой о пятку, будто на ногах у него до сих пор не мягкие оленьи торбаса, а офицерские сапоги и шпоры «со звоном»
Я начинаю думать, что фрукт, с которым я встретилась на теплоходе, был прав. Кажется, я писала тебе о нём еще в первом письме, из Анадыря. Забыла сейчас его фамилию, помню, что актерская какая-то. Рисуясь своим цинизмом, он говорил, что работает на Чукотке только из-за «неизлечимого пристрастия к длинному рублю». И утверждал, что «все здесь такие». Да, сюда едут, видимо, либо охотники за длинным рублем, либо те, кто по каким-нибудь причинам на лучшие места не рассчитывает. Одним не приходится надеяться на лучшее вследствие полной своей бездарности, другим — потому, что прошлое у них темноватое (как, например, у нашего сторожа и у нашего математика).
Как же меня сюда занесло? Биография у меня ещё совсем небольшая, и ничем, кажется, не запятнанная; бездарностью, как ты знаешь, в университете меня не считали; за длинным рублем я не гонюсь, мне и «короткого» хватило бы… Значит, попадают сюда и такие экземпляры — дурочки, начитавшиеся романтических книжек и возомнившие, что могут принести здесь какую-то пользу.
В этом-то, Танечка, и заключается моя ошибка, в этом-то всё дело. Какую пользу я смогу тут принести? Я даже с самыми элементарными своими обязанностями не справлюсь, это мне уже совершенно ясно. И никто на моем месте не справился бы! Посуди сама. Во-первых, мне придется, кроме ботаники, преподавать географию. Географа в здешнюю школу не прислали, предложили «обходиться собственными силами». То, что я в географии ничего не смыслю, это нашего директора нисколько не интересует. Такие вещи здесь самое обычное явление: математик, кроме алгебры и геометрии, преподает физику; преподавательница русского и литературы тянет еще и немецкий (в котором она смыслит, кажется, не больше, чем я в географии). Представляешь себе: уже несколько лет здесь существует семилетка, а до сих пор нет ни географа, ни физика, ни преподавателя языка!
Вторая беда заключается в том, что некоторые школьники плохо говорят по-русски. В 7-м классе ещё кое-как я с ними сговариваюсь, в 6-м тоже, а в 5-м есть ребята, с которыми совсем невозможно. Как мне их учить, если мы друг друга не понимаем?
Хорошо ещё, что я не преподаю в младших классах. Там в этом году сложилось такое положение, что и местным учительницам, чукчанкам по национальности, никак не объясниться с некоторыми учениками: в младшие классы пришло семеро эскимосских ребят, не знающих ни русского, ни чукотского. А учебников на эскимосском языке в нашей школе нет. Это какое-то дикое головотяпство! Дело в том, что раньше колхоз был только чукотским, а в этом году, в связи с укрупнением, в него влилось и несколько эскимосских семей. Словом, из-за того, что райзо и роно не договорились вовремя, ребята остались без учебников.
Вот какие печальные дела, дорогая моя Танечка. Как видишь, унылое моё настроение — это не девичьи капризы. Есть от чего взвыть!
До свидания. До свидания, которое состоится ещё, к сожалению, очень не скоро. Я даже не уверена, Танечка, что оно состоится когда-нибудь, что мне удастся когда-нибудь вырваться отсюда, вернуться домой, к родным, к друзьям.
Твоя Валя.