Чума
Шрифт:
– Она же знает, что мы должны приехать...
– мрачно пробурчал Юрка и одернул ей платье.
Она не проснулась. Он грубо тряхнул ее за плечо. Она испуганно села, похлопала глазами - и, виновато бормоча "я только на минутку прилегла", бросилась вытирать с мраморного столика кофейную лужу. Перфекционистка... Юрка со значением посмотрел на Витю и по-милицейски потребовал показать вены (Витя с проблеском благодарности отметил, что не "трубы"). Мила с покорностью коровы, приготовившейся к доению, предоставила со всех сторон осмотреть свои руки, щиколотки и даже позволила заглянуть себе за пазуху: Витя уже знал, что и там проходит важная вена, именуемая "метро". "А это что? А это что?" Комары, отвечала Мила. "Ну ладно, посмотрим. Милка, я так в тебя верил, неужели ты меня подведешь?!." Не подведу, бубнила она. От ее чеканной красоты осталось совсем немного - слишком сильно выступили скулы, слишком заострился подбородок
В общем, встречу было трудно назвать радостной.
Плата за семестр составляла что-то около четырех тысяч шекелей, то есть немного больше тысячи долларов. Аня продала свой корниловский фарфор и выслала деньги по "Western Union". Их хватило с лихвой, но Витя несколько дней мучился от совершенно неадекватной жалости к пастушкам с овечками, к придворным в многослойных юбках или коротеньких облегающих штанишках до колен - к их глазкам, складочкам, мизинчикам... Часов с золотой аркой изобилия было почему-то не так жалко, - может быть, потому, что человечки были отчасти живые? Именно их исчезновение он начал ощущать разрушением Аниного мира. В который он был допущен в качестве не только почитателя, но и хранителя тоже, - и вот не сохранил...
Он бы скучал по ней совсем непереносимо, если бы не чувствовал себя здесь ее представителем и даже защитником, потому что, если бы не он, здесь пришлось бы торчать ей, и когда становилось совсем скучно, он говорил себе: зато не Аня, зато не Аня. Словно напитавшись Аниным духом, он стал тоже возлагать серьезные надежды на красоту и свежий воздух. Когда полусонная Мила, наскоро приготовив им нехитрый завтрак на портативной газовой плитке, убегала к своим громогласным мужикам, Витя и лаской, и таской увлекал мрачного Юрку к морю. К Средиземному морю. И если бы хоть на полчаса улеглась тревога (да ведь и Юрка в любой момент мог плюнуть и повернуть обратно), по дороге было бы на что поглазеть. Сначала выгнувшийся мост через ручеек с громким именем Аялон, по шоссейным берегам которого неумолчно ревут два встречных потока стремительных машин; потом бетонные бастионы Тахана Мерказит; затем румынский променад - мощенная плиткой улочка-дуга среди открытых заведений, по вечерам обсиженных подвыпившими румынскими работягами (были там и заведеньица с вечно опущенными жалюзи - с изображениями схематичных голых девиц нога на ногу: если бы Витя был невидимкой, он бы рискнул полюбопытствовать, на что это похоже); на углу - оглушительные лавчонки, торгующие аудиодребеденью; через рычащую дорогу - крикливые зазывалы у ярких лотков с фруктами, в том числе и невиданными; за лоточным поясом - помойка, пустырек с ржавыми корпусами легковушек; за ними бетонно-мазутный промышленный район, а в двух шагах за ним - элегантный заграничный бульвар с пыльной дорогой посередине, - словом, много где можно было бы подзадержаться и подивиться или подышать пряностями из здоровенных дерюжных мешков, прежде чем доберешься до праздничной набережной со сверкающими автомобилями и стройными, ну, может, и не совсем небоскребами, но откуда-то оттуда.
Пляж сразу за набережной. Народу немного: вода, которую на Черном море сочли бы теплейшей, здесь считается холодноватой. Юрке она тоже представляется холодной: он не желает терпеть ни малейшего дискомфорта ради чего? Он сидит, обнимая исхудалыми ручками бледные колени, на левой руке выше локтя - два глянцевых рубца: резал вены, чтобы передохнуть в психиатрической клинике, а его зашили и выставили вон, выставив счет, - с наркоманами и здесь не церемонятся; он подставляет пекучему солнцу запрыщавевшую спину (у Милы теперь тоже все плечи обсеяны фиолетовыми прыщиками) и внезапно говорит с перехватывающей дух искренностью: "Играть не во что стало. Раньше сразу бы стал строить гроты, крепости, траншеи, а теперь все пошло всерьез - и такая тоска!.."
Отвечать что-то оптимистическое было бы совсем уж невозможным притворством. Но и молчать, словно ничего не слышал, было тоже невозможно. Витя как бы в рассеянности побрел спасаться в накатывающиеся на берег косматые валы. С деревянной спасательной веранды ему закричали что-то предостерегающее на иврите; он, естественно, не понял, застыл в неловкой позе - ему с усилием перевели, указывая рукой в том направлении, куда он шел: "Сюда не добре!" И указали правее: "Сюда добре".
Витя любил бороться с волнами. Вал за валом он пропускал над собой, тщательно подныривая под их рокочущие кудлатые гребни. Он подныривал, подныривал и сам не заметил, как доплыл до затишья за искусственным островком из коралловых, решил он, глыб с вылизанными кавернами, из которых бежала вода. Он перебрался на другую сторону исполинской пемзы, на которую обрушивались валы из вольного сверкающего моря, насыщая ее водой, сверканием и серебром. Когда разбившаяся
волна каскадами сбегала вниз (пемза серела, бурела, желтела), вслед за ней с обнажившихся глыб поспешно разбегались какие-то черно-зеленые паучки. Крабы, догадался он. Надо же! И еще какие-то полчища ракушек размером с божью коровку...Может, и не обязательно каждый раз нырять, расслабился он, когда ему надоело оглядываться на настигающие волнищи, и - совершенно неодолимая сила ударила, накрыла, закувыркала, - он задохнулся, нахлебался, и если бы его успела накрыть вторая волна - тут бы ему и конец. К счастью, он успел прокашляться, вдохнуть и нырнуть, прежде чем его захлестнул нависший над ним следующий гребень. Так он и поплелся с оглядкой, не торопясь, - ибо торопиться было бесполезно, все равно не уйдешь, - аккуратно набирая воздуха, аккуратно и своевременно ныряя, и, шатаясь под ударами, выбрался на берег с окончательно испорченным настроением. Бороться с жизнью можно, пока она обращает против тебя одну триллионную своей силы. А чуть пустит в ход одну миллионную - и ты уже беспомощная кувыркающаяся песчинка.
Вечером после работы Мила наелась ("обожралась") Юркиных таблеток. Она заперлась в душе и что-то все не выходила и не выходила. Искушенный в подобных делах, Юрка принялся стучать в хлипкую дверь, грозить, что сорвет задвижку. "Сеичас", - мяукающим голосом, без "и краткого" отвечала Мила. Это голос насекомого, - почему-то вспомнился Кафка. Наконец Юрка выволок ее, полуодетую, обвисшую, мяукающую, и швырнул на кровать. Как опытный человек, он не пытался ей что-то говорить, только бормотал под нос бешеные ругательства - похоже, не все цензурные. А Витя, дождавшись, когда к ней вернется дар речи, стараясь не оттолкнуть, по-отечески спросил, зачем она это сделала. "Я смотрела, как Юра их глотает, и мне тоже захотелось". Но он-то ест по одной, а ты сколько, хотелось уточнить Вите, но это был бы уже упрек. "Да что ты с ней разговариваешь, она же наркоманка, - закричал Юрка.
– Слышишь, ты наркоманка!" И омерзение, с которым он выговаривал это слово, внушило Вите надежду, что самое страшное уже позади. Для них с Аней. Признаться стыдно, но сын - это все-таки не то же самое, что его жена. Хотя, если вдуматься, - жуть: послушная девочка из хорошей семьи, золотая медалистка - раз уж и до таких добралась эта зараза, значит, от чумы действительно никто не защищен.
После этого инцидента Юрка каждый вечер ее обыскивал, не заглядывая разве что в такие места, в которые имел допуск исключительно премьер-министр Израиля, но по ночам, вероятно, проникал и туда. Однако ничего не находил. Весь дневной заработок у нее ежевечерне изымался, но так как ее доходы заключались в чаевых, а их могло набраться от ста до двухсот шекелей, то она почти всегда могла где-то припрятать от двадцати до сотни монет.
"Почему у тебя глаза как у курицы?" - время от времени впивался в нее Юрка - у нее веки и правда полуприкрывали глаза какой-то полупрозрачной пленкой. "Устала, спать хочу", - жалобно отвечала Мила. "Ну так ложись - что ты втыкаешь?" - "Сейчас лягу".
Но почему-то продолжала пребывать в позе полулежа с замершей в руке сигаретой, которая потихоньку, потихоньку опускалась, пока не втыкалась в покрывало или в простыню - они походили на сито из-за прожженных дырок.
Чтобы забыться, Витя каждый день садился за вычерчивание очередного замкба, тем более что в тель-авивских магазинах он обнаружил много новых комплектующих. Так что новые варианты позволяли забыться лучше прежних - он чертил и чертил. А Юрка перебирал и перебирал всю трогательную девичью мелочевку на фанерной полочке в душевом отсеке и наконец в стопочке гигиенических прокладок отыскал миниатюрный узелок... Он походил на клочок коричневого плаща-болоньи, в который (в клочок) была увязана самая крошечная щепотка белого порошка.
Мила сидела поникшая у сизого мраморного столика, а Юрка с отчаянными глазами вопиял к небесам: "Мне же запрещено иметь в доме наркотики! Она же меня убивает!!!" - и внезапно, ухватив со стола тяжелую фаянсовую кружку, замахнулся на свесившуюся Милину головку с идеальным девчоночьим пробором. Витя не успел бы его остановить, но Юрка в последний миг удержался сам. Однако остатки кефира, которые были в кружке, выплеснулись Миле на голову, так она и продолжала сидеть, белая, заострившаяся, обтекая пузырящимся кефиром.
"Что тебя заставляет это делать?" - осторожно спросил Витя, когда она отмылась и немножко ожила. "Не знаю, - убитым голосом отвечала Мила.
– Когда я несколько дней этого не делаю, во мне накапливается чувство, что уже пора это сделать".
Мы не сможем ее проконтролировать, ее надо отправить к родителям, пришел Витя к трудному решению, и Юрка, мрачно помолчав (впрочем, он теперь все делал мрачно), согласился. Так Мила, по-прежнему напоминающая побитую собачонку, шагнула на эскалатор аэропорта Бен-Гурион и растаяла в небесах.