Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чувство моря
Шрифт:

Обживая городок, она с первого дня принялась изучать слухи, поверья и легенды, при любой возможности допрашивая всех встреченных на пути мужчин. Со временем ей удалось выпытать многие местные тайны. Например, про торговку босоножками и шлепанцами с пятничного «большого» рынка, которая однажды поколотила цыгана-предсказателя, попытавшегося украсть с лотка резиновые сапоги. Она узнала о художнике с мировым именем, который приезжает в городок, чтобы подвести итоги жизни и сверить часы, ведь он уверен, что время здесь течет иначе, чем во всем остальном мире. И, конечно, от Амореллы не укрылась история памятника, что так гордо и одиноко стоял на небольшой пятиконечной площади, возле кинотеатра, библиотеки и магазинчика шляп. Лет двадцать назад этот памятник из серо-розового мрамора установили в честь героя, который прошел три войны, а потом стал авиатором и многие годы участвовал в испытании дельтапланов и самолетов. За изваяние скульптору была вручена правительственная награда. Что вовсе не мешало девушкам городка каждое лето, в день солнцеворота, украшать каменную голову героя венком из полевых ромашек, васильков и колокольчиков – не фамильярность, скорей

бесхитростная и безбрежная девичья нежность.

Из воспоминаний, сбивчивых слухов и документов, наспех прочитанных в безлюдном музее истории городка, мадемуазель Аморелла со временем сумела восстановить один день чужой жизни, которая совершенно ее не касалась. Ей стало известно буквально по минутам: однажды будущий памятник, тогда еще сорокалетний мужчина без лысины и без единого намека на седину, пригласил знакомую даму прогуляться по небу. Говорят, она была его невестой. Или должна была стать невестой в конце той давно задуманной прогулки под облаками. Хотя, возможно, дама сама упросила будущий памятник взять ее с собой в самолет, намереваясь проверить, существует ли на самом деле седьмое небо или оно – выдумка и сказка, впрочем, как и многое в этом мире.

Аэродром в те годы располагался в окрестных полях, недалеко от окружного шоссе. Было раннее утро, медленно наливающееся жаром. Бабочковое. Медвяное. Герой трех войн яростно разогнался по взлетной полосе, что тянулась среди перепаханной жирной земли полей. Вздымая пыль, раздирая тишину истошным ревом, маленький легкий самолет оторвался и взмыл в перламутровое утро августа. Герой трех войн направился к облакам, выкрикивая даме заранее заготовленные слова о чайках и их свободе. Вездесущий рев двигателя придавал ему безоглядной мальчишеской решимости. Все внутри и снаружи хрупкой машины грохотало, гудело, дребезжало. Все мешало словам, их раздувало ветром, их разбрасывало по сторонам, их разбивало пропеллером на множество крошечных стеклянных брызг, будто мыльные пузыри, не успевающие блеснуть радугой разводов. Герой трех войн отчаянно повышал голос – до крика, до хрипоты, намереваясь сделать мертвую петлю своего рассказа, последовательно и плавно перейти к необходимости быть вместе, к чувствам, которые сильнее свободы, которые сильнее жизни. Он давно наметил как-нибудь коротко и точно, по-военному прямолинейно доложить даме о своей невозможной, неодолимой любви к ней.

Теперь он так разволновался, что не ощущал рук, не чувствовал пальцев, как если бы нечаянно растерял их. Рассуждая, с каждым словом приближаясь к судьбоносной петле признаний, будущий памятник недопустимо отвлекся, нечаянно вырулил самолет под самые облака, намного превысив дозволенную хрупкой и несовершенной модели высоту. Заговорившись, раскричавшись, он растерялся. Безрукий, взволнованный, не сумел справиться с управлением. Все никак не мог вспомнить совсем простое, из курса начинающих пилотов – как разблокировать аварийный рычаг. На следующий день, ближе к вечеру, искавшие их обнаружили место крушения среди приморских дюн. Пижма, тысячелистник, осока, облепиха. Аккуратные холмы желтого песка, по которым гулял ветер. И, будто очищенная второпях скорлупа, выгоревшие обломки самолета. Среди них – двое. Бездыханные, изломанные, умершие в одно мгновение. Окончившие полет вместе и навсегда, так уточняла для себя мадемуазель Аморелла, старательно делая ударение на каждом слове.

Успел ли герой трех войн объясниться в любви? Что сказала и о чем промолчала дама в ответ на его признания? Как прожили они последнюю, страшную минуту падения? В тот краткий миг, когда он и она уже понимали, что все кончено, – взялись они за руки напоследок? Зажмурились и сцепили пальцы в нерушимый замок? Об этом теперь можно было только догадываться. И бывшая столичная поэтесса мадемуазель Аморелла с нарастающим любопытством разведывала подробности этой истории у самых разных встречаемых ею на пути мужчин городка. Увы, среди них не отыскался скромный провинциальный холостяк, с которым можно было бы стариться в этих тихих местах. Зато со временем, разузнав подробности трагической гибели героя трех войн, шумная мадемуазель нечаянно впустила в грудную клетку один день чужой жизни. Она вдруг приняла близко к сердцу тот утренний полет, смертельную петлю признаний, нечаянное крушение самолета. Она была тронута, она лишилась покоя. Она отыскала болезненное удовольствие в том, чтобы снова и снова сочинять последнее признание героя трех войн. Обычно Аморелла размышляла над смертельной петлей за чашкой вечернего чая, все сильнее веря, что именно эти слова она и сама так ждала, жаждала и желала услышать. Но по печальной усмешке судьбы их никто никогда не произнес, не прокричал, не прошептал ей. Ведь по жестокой ошибке времени и пространства именно эти слова намеревался прокричать за несколько минут до гибели сорокалетний мужчина без лысины и без единого седого волоса, главный памятник городка, установленный на пятиконечной площади. Намеревался наконец исторгнуть из себя эти драгоценные слова для другой, вполне возможно, бесцветной и однообразной дамы, сумевшей проникнуть в его сердце.

Сочинив признание или все же прозрев до единого слова своим растроганным сердцем, мадемуазель Аморелла решила до конца своих дней оплакивать героя трех войн. Раздумывая о его последнем часе, она всегда становилась безутешной, наполнялась мглистой тяжестью горя, как будто и впрямь была единственной дамой, которой он так и не успел признаться в вечной и невыносимой любви.

С некоторых пор мадемуазель Аморелла каждое воскресенье ходила на свидание. Рано утром она неторопливо струилась по аллее приморских вилл в черном платье до пят, с сумочкой, украшенной черным страусовым пером, в бархатной шляпке с короткой кружевной вуалеткой. Торжественно брела сквозь ароматы корицы и тины, горького шоколада, копченостей и псины, пыли и гиацинтов, гнили и луж.

Шла мимо заброшенных домов, что пялились ей вослед глазницами выбитых окон. Смиренно и в то же время задумчиво проходила мимо

пекарни. Чуть прибавив шагу, спускалась вниз по улочке, соседствующей с рыночной площадью. Не поворачивала головы в сторону оживленных, роящихся суетой торговых рядов. Не вздрагивала, когда колокольчики маленькой часовни, похожей на фургон бродячих артистов, озаряли окрестности пронзительным перезвоном, позолоченным воскресным гимном, в котором над городком звучали будильники, долгожданные телефонные звоночки, рождественские бубенчики, музыкальные шкатулки. Не засматриваясь по сторонам, не прислушиваясь, о чем говорят и помалкивают прохожие, Аморелла спешила к своему жениху, к холостому и неброскому мужчине, на котором она запнулась, от которого ее сердце рванулось во все стороны сразу. И ожило. И затрепетало окончательно и бесповоротно.

Смиренно опустив голову, спешила она через пустырь возле лютеранской церкви. Тенью скользила мимо салона зеркал, один-единственный раз посмотрев в сторону реки, чтобы ухватить ненасытными ноздрями сырой ветер, перемешанный с копотью и угольной дымкой. Шла мимо запертого по воскресеньям магазинчика шляп. Спешила по безлюдному переулку, в котором жил и хозяйничал мшистый выдох подвалов. Почти бежала на площадь. К нему. К нему.

Каждое воскресенье сквозняк трепал подол черного платья, перебирал чуть хрустящие кружева, ворошил чуть поблекшие волосы. Аморелла издали выплескивала в небо ладонь и с каким-то новым, незнакомым усердием махала своему жениху, тому, с кем она намеревалась встретить старость в этом тихом месте. И памятник герою трех войн ждал ее посреди пятиконечной площади, молчаливый, статный и бесстрашный, в серо-розовой каменной шинели, которая обтягивала его треугольную спину. А чайки плавали над шпилями и чердачными окнами, сновали над его и ее головами, распахнув в широком сером объятии острые крылья. А чайки скользили над почерневшими черепичными крышами городка, плача и крича о своей бескрайней свободе, которую не на что выменять и некому отдать, в какую из сторон света ни лети.

Когда капитан слышал о мадемуазель Аморелле, в сердце его распускалась маленькая смешливая роза. Сейчас он почувствовал то же самое. Но оживившаяся и повеселевшая Лида зачем-то призналась, что дважды посещала кружок, пока он лежал в больнице. Узнав об этом, капитан почувствовал изжогу. Возможно, это была ревность. Или недоумение. Или что-то другое, многослойное, несколько минут безжалостно испепелявшее ему нутро.

Как всегда, озаренная рассказами о кружке, Лида по неосторожности проболталась: все эти дни на карниз спальни прилетали три чайки. Сидели перед окном. Смотрели вглубь комнаты, будто ждали его возвращения с минуты на минуту. И это казалось хорошим предзнаменованием… Почему-то про чаек капитан слушал внимательно. Слушал и замирал, слушал и мерз, не решаясь задать вопрос: неужели все и вправду неважно с его здоровьем? И Лида осведомлена, знает прекрасно, но изо всех сил старается скрыть, хотя нисколечко не умеет притворяться. И никогда не умела. Совсем не актриса. В том числе и за эту непосредственность, за простоватую безыскусность он когда-то отличил ее от стайки жеманных подруг. Как-то сразу доверился ей, раскрылся, а потом уж и полюбил – неожиданно, безбрежно.

Между делом, как будто слегка извиняясь, Лида обмолвилась, что сын взялся за вторую работу. Теперь три раза в неделю сторожит спортивно-оздоровительный центр. «Дня не прошло, – тихо жаловалась она, – на руках пошли экземы от хлорки бассейна…» Ничего не сказав в ответ, капитан через силу влил в себя бледненький чай, который ему настоятельно советовал доктор. Едва подкрашенный и безвкусный, от какого любая проворная мысль впадает в спячку, зато сердце бьется спокойно и давление не скачет. Изученную до мелочей, изведанную годами радость возвращения домой заглушила незнакомая тревога: хотелось зажмуриться, ничего не слышать, ничего не подмечать, чтобы цепь мелких штришков и нечаянных догадок не привела к обоснованным подозрениям. Вроде того, что Лида напугана. Или даже так: она ждала худшего, она почти смирилась. Но обратный отсчет все-таки удалось приостановить, и теперь худшее отложилось на время. Неужели эта чертова глубоководная мина его внутренностей делает жилки Лиды дребезжащими, а ее увядающую кожу – почти прозрачной. Она так напряжена, будто держит на голове серебряный поднос, уставленный бокалами на тоненьких ножках. Стараясь изо всех сил сохранять равновесие, опасаясь пошевелиться, она медленно и плавно струится по коридору. Держит спину очень прямо. Избегает резких движений. Сдерживает слова. Но как будто слышен тоненький перезвон бокалов, похожий на далекий плач. И дом заранее начал копить следы отсутствия хозяина, сгущающиеся признаки его исчезновения. Иначе к чему бы Лиде так угодливо, почти виновато укутывать капитана в синий плед? Будто он – обездвиженный ревматизмом пенсионер. Или обессиленный юноша-туберкулезник. Иначе к чему, некрасиво зачесав волосы назад, она легонько опускается на край дивана и незнакомо, трепетно гладит тыльной стороной ладони его щетинистую щеку. А потом, с тем же шатким серебряным подносом на голове, сгорбленная и притихшая, сосредоточенно роется в секретере, разыскивает отложенные до его приезда газетки, а на самом деле, вполне возможно, пытается скрыть слезы и дрожь.

3

Оставшись в комнате один, он развернул газету посередине и заглянул сквозь строки в безбрежную неизвестность. Его обычно улыбчивое, заразительно-лучистое лицо мигом опало, натянутая ухмылка расплавилась, обезоружив растерянную обескровленную личину. Там, в больнице, капитан не сомневался: дома он мигом обретет ощущение берега, как всегда, станет устойчивым и квадратным, несокрушимо живучим, умеющим везде и всюду находить опоры. Но ничего подобного не произошло. Он растерянно моргал, заслонившись газетой. И сокрушенно признал, что теперь даже ожидает, настороженно и покорно готов улавливать новые доказательства в пользу «временной остановки пускового механизма» чертовой глубоководной мины. Весьма неопределенной. Для всех неожиданной. А значит, готов покориться безысходности, принять ее и ждать худшего.

Поделиться с друзьями: