Чувство вины
Шрифт:
– Я понял.
Острием ножа выскреб один глаз. Другой.
– Я прощаю.
Скрутил фотографию. Сунул концом в огонь.
Степан Васильевич полюбовался лоскутом пламени, распрямляющимся на конце фотографической трубочки. Огонь наступал, оставляя позади черную, рассыпающуюся кромку. Огонь подбирался к ослепленному Степану Васильевичу.
Степан Васильевич поднес Степана Васильевича к тюлевой занавеске. Ко второй. Огонь переметнулся со Степана Васильевича и побежал вверх проворным котенком.
Черная кромка стирала лицо Степана Васильевича Света. Степан Васильевич Свет бросил догорающего Степана Васильевича Света в корзинку с лучинами.
Положил фуражку на стол.
Свинтил с груди орден. Сунул за наличник над дверью.
Уселся
Стянул сапоги. Сначала тугой левый, затем свободный правый.
Сошел со ступеней.
Часы тикали в спину.
Бетонную дорожку вокруг дома укрывал густой слой опилок. Окно, вокруг которого был выпилен участок стены, висело в воздухе.
Не верить в любовь, но любить. Не цепляться за веру, но верить. Однажды он не сможет открыть глаза, и тогда тьма охватит его, войдет в него, станет им.
Посыпал снег. С ветки упало коричневое яблоко.
Скребется
– Лишнего пригласительного не найдется? – бросился наперерез старик в кроличьей шапке, заглянул в глаза.
– У меня только один.
Старик покорно отступил. Припорошенный перед тяжелыми бронзовыми дверьми асфальт чернел следами обуви. Я потянул створку, прошел внутрь. Так деловито, не теряя достоинства, не глазея по сторонам, торопятся те, у кого есть именной пригласительный. Швейцары, увидев плотную тисненую бумажку, расступились.
Две гардеробщицы перебирали имена знаменитостей, скинувших здесь пальто и шубы. Дирижер явился, артист – вот он, только известного писателя-сатирика никак не могли досчитаться.
– Может, не пришел? – отчаялась одна.
– Пришел, пришел, он каждый год приходит, – настаивала собеседница.
– Он всегда у директора раздевается, – веско произнесла третья гардеробщица, до поры до времени молчавшая, выжидая критического момента спора, чтобы поднять свой авторитет демонстрацией тайного знания.
Мельком, стараясь не выдать самолюбования, кося глазом, я оглядел свое отражение в зеркальной стене и легко взбежал по роскошной мраморной лестнице, что в свете тысячеваттной люстры переливалась терракотой, ржавчиной и рубином с золотыми искрами. Взлетел на самый верх, где из высоких, до потолка, резных дверей зала с колоннами доносился гомон публики.
В зале происходило вручение премии, учрежденной французским фондом содействия культуре за пределами великой Франции. Среди лауреатов мой отец, литературный переводчик, которого следовало поздравить. Кроме того, я планировал закусить на фуршете. Угощение обещало быть утонченным и разнообразным, но не обильным. Все-таки французы.
Просторный зал ослепил. Свет лился из ламп, искрился в хрустале люстр, вихрился в бронзовых завитках капителей, тонул в крыльях ангелов, облепивших нежно-голубой портик. Свет летел на диковинные цветы, распускающиеся на куполе и, одурманенный, свергался вниз, на плеши и прически гостей. Многовато, прямо скажем, этого самого света. Я люблю освещение приглушенное.
Зажмурившись и поморгав, я почувствовал себя на задах потешной русской армии во время игровой постановки Бородинского сражения. Передо мной двумя каре чернели спины сидящих зрителей, точно войска генерала Тучкова, на сцене полукругом расселись лауреаты – авангард четвертого пехотного корпуса Богарне. Звуки струнного квартета, расположившегося на сцене, в противоположном от лауреатов углу, усиливали атмосферу удалого праздника. Музыка, впрочем, была не боевая, да и какой бой мог здесь разразиться? Лауреаты известны заранее, в зале почетные гости, знакомые и родственники. Пение двух скрипок, виолончели и арфы навевало думы о золотом веке, о различных изяществах, о бесконечных парках, где кусты и деревья обстрижены под шары и пирамиды. В парках тех всегда теплый июньский вечер, и за каждым кустом-пирамидкой прячется муза. Достаточно только куст встряхнуть, и муза с озорным хохотом побежит прочь, сверкая голыми ногами и блудливо оглядываясь.
Когда
музыканты угомонились и покинули сцену, на их место взошла сухощавая дама, похожая одновременно на вяленую бастурму и на анатомическую гипсовую фигуру-экорше, изображающую человека без кожи. Такие фигуры применяются для муштры студентов-рисовальщиков. Дама оказалась, разумеется, француженкой и, разумеется, левачкой. Почему разумеется? А где вы видели дородных, румяных левых? Дородные всегда либо правые, либо аполитичны. Обнаружив сносное знание русского языка, произнеся неизменное французско-русское «здраздвуйте» с ударением на «е», дама позволила себе несколько слов о великой русской культуре и важной роли французского фонда в ее поддержании на плаву и всяческой стимуляции. Тепло отозвавшись о лауреатах, иссушенная ораторша не удержалась и продемонстрировала-таки свою левизну, упомянув отдельно чеченца.– Я горжусь, все сотрудники нашего фонда гордятся… – показалось даже, что дама собралась добавить, будто вся прогрессивная Франция, а заодно и человечество тоже гордятся, но по какой-то причине не добавила.
– Мы все гордимся, что сегодня среди лауреатов есть чечен! – со слезой на вечно сухих глазах провозгласила дама.
По-французски «чечен» означает, собственно, «чеченец». По-русски «чечен» тоже «чеченец», но с душком. Есть в слове «чечен» федеральное высокомерие по отношению к маленькому свободолюбивому народу, окрики с блокпостов, рев бэтээров, стук копыт конницы генерала Ермолова гудит в этом слове. Попахивает словцо сожженным селом Самашки и танками в Грозном, ох попахивает.
«Чеченец, чеченец», – колыхнулось по залу, пробежало верхами, по головам и было выброшено на сцену. Известный кинорежиссер из лауреатов подобрал поправочку и поднес услужливо.
– Чеченец! – исправилась француженка в микрофон и закрепила: – Чеченец!
Злополучный уроженец неспокойной республики, вальяжно расположившийся в центре лауреатского полумесяца, вытянув ноги в белых туфлях, благосклонно кивнул круглой головой, поросшей короткими и длинными волосами. Короткие покрывали лицо, длинные – темечко. Чем этот чечен отличился, какая из муз ему отдалась, я так и не понял. Музыкант ли он был, поэт или философ? Это и не акцентировалось, видимо, для французского фонда в первую очередь важна была принадлежность лауреата к народу, пострадавшему от кремлевской деспотии и русского варварства.
Раздались отдельные хлопки, перешедшие в бурную овацию, публика в тот вечер была настроена благожелательно и аплодировала с готовностью всякому, пускай даже чеченцу, просто за то, что он чеченец.
Я вгляделся в лауреатов. Помимо чеченца имелся упомянутый кинорежиссер, глазки которого бегали резвыми мышками, ищущими, в какую бы щель пролезть, а тонкие губки смыкались и размыкались точно лапки счетчика банкнот. Все эти некрупные детали были столь примечательны, что заметить их можно было с любого конца зала, который, впрочем, огромным не был. Заметить можно было много чего еще. Например, то, что один уважаемый театральный критик, сидящий рядом с супругой, перекидывается выразительными взглядами с парочкой хихикающих девиц, а неизвестная широкой публике женщина интеллигентного вида утирала то и дело нос краем повязанной на шею шелковой косынки с надписью «Tallinn».
Рядом с режиссером ерзал на стуле молодой человек с лицом красным и перебаламученным, будто только что очнулся от тяжелого сна и теперь удивлялся, как это он сюда угодил. Заспанности молодому человеку добавлял торчащий из головы вихор. По левую руку от чеченца расположилась простоволосая, скромно и безвкусно одетая женщина одного возраста с ораторшей и, скорее всего, одних с нею взглядов. Бедностью своего облика, нелепостью праздничного наряда, неухоженностью волос, битыми сапогами, которые она старательно прятала под подол тусклой шерстяной юбки, женщина эта подтверждала, что левые идеи в азиатской стране России не пользуются ни популярностью, ни коммерческим спросом.