Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны
Шрифт:
И как облака каждое мгновение меняют очертания свои, а значит, и смысл, и вид, так и слова, и движения, видимые словом и мыслью, в Медведко плыли бессвязно, бесчередно и перемешано, спутанно, обрывчато и выпукло.
…Моя медведица ушла от меня.
И раздавила ягоды на траве, уходя, прошлогодние ягоды, оставшиеся под снегом, а эта ягодная кровь – на губах и на руках моих. Пойду за медведицей моей. Где ты жила без меня, медведица моя? Как теплы волосы твои, как нежны лапы твои и остры когти твои, проведи мне по спине лапой своей, и ягодная кровь сольется с кровью моей. Вот трава на земле, медведица моя, она шершава, как язык твой, и холодна земля, медведица моя, но ты подо мной, и не холодно животу моему, и жарко спине твоей.
Обними
– Что мне помнить его, милый мой, пусть его помнят губы и лапы мои, пусть его помнят бедра мои, пусть его помнят грудь и спина моя, пусть его помнят когти мои и спина твоя, пусть его помнит кровь твоя и кровь ягоды, что раздавила, катаясь, кровь ягоды от прошлой осени, которую не осилил снег и мороз, и осилили мы, катаясь по траве.
Боже мой, медведица моя…
Главы дождя, который был явлен земле московской через любовь Емели и Жданы, и, выйдя из них, остановил очередной московский пожар, и вернул жизнь земле и быт людям…
А в это время на Москву, на берега ее, на будущий остров в излучине реки, что возле «дома на набережной», творимый благодарной самовластной природой, падал, лил, тек, рушился бескрайний дождь, обильный, густой, теплый, сплошной…
– Что такое жизнь, я никогда не пойму тебя, вот лежу я с моей любимой, обнимаю ее, глажу плечи ее, грудь ее и живот ее, целую губами бедра ее и схожу с ума от нежности к ней, и она сходит с ума от нежности ко мне и говорит мне:
– Люби меня и никогда не отпускай меня.
И говорю ей:
– Я не могу отпустить тебя, – и таю, как снег на ладони, от нежности к ней, и она тепла ко мне, как дыхание на морозе, и она говорит: – Муж мой лег на меня, и раздвинула ноги перед ним, и он вошел в меня и любил, и я говорила: «Люби меня».
И я говорю ей:
– Была лесная купальская жена моя, и я лег на нее и любил ее. И она говорила: «Люби меня».
И кто знает, что такое жизнь, и кто мне скажет, что такое святость и что такое целомудрие, ибо нежно и чисто мне к ней, ибо целомудренно и трепетно ей ко мне… И если мы умрем, то что такое Бог…
И больше не может Ждана в мысли Медведко держать слезы свои, все выше и выше поднимает крылья, и вот они уже сомкнулись над спиной, и над головой, и над всем, что есть и было на земле, и больше нет разума у нее, и больше нет любви у нее, и нет больше надежды у нее, а есть мы. И через еще одну жизнь возвращается она ко мне, и открывает глаза свои, и смотрит на меня чуть недоуменно, но вот узнавая, и свет закрывает глаза ее, и она закидывает руки за голову и плачет так, что слышит небо слезы ее, и слышит прошлый плач, и слышит Емеля слезы Жданы, и слезы их текут тихо и медленно, как капель весной с крыш и сосулек, как теплый ручей сквозь рыхлый по весне снег, как вода из пропитанной дождем рубашки, повешенной на край балкона, как чай из треснувшего стакана, как кровь из убитой выстрелом в упор утки, как сок из граната, если ударить по нему молотком.
А люди и звери, меся возникшую теплую грязь на раскаленной земле своими тропами, человеки – людскими, а звери – зверьими, расползаются по оставленной земле Москвы – люди, чтобы разгрести золу домов и найти свою лопнувшую от жары глину, ошметки своего сожженного быта, поставить на стоящую посреди черной земли печь, на нее – горшок, в горшок бабы и дети уже тащат собранные по дороге и вокруг сгоревших домов оставшиеся от пожара борщевики, стрелолисты, сныть, крапиву, подорожник, щавель, из растаявших ледников достают обожженное мясо, варят, почему-то после пожара голод силен, а мужики топят, у кого есть, оставшиеся
печи, у кого нет – запаляют костры, бросая в огонь еще дымящиеся головни домов и оград, человеки готовят харч, чтобы вперемешку семьями сесть на черную землю и накормить оставшихся в живых, кто волен есть, и потом, посчитав уцелевших и пропавших, изможденно и привычно лечь спать под темное небо, под теплые дожди, дабы завтра продолжить штатную жизнь русской нищеты и русского постоянного разнообразного сплошного стихийного бедствия.Стихия жарко и люто любит русскую землю.
А звери, что звери, – по своим норам, долой от людей, которые если не горят, то гонят и бьют, а теперь – особенно, когда есть нечего: сгорела домашняя скотина и урожай на блошином московском огороде.
И Дед с медвежатами, и Медведко меж ними, отсутствующий и не здешний, а тамошний, нежный и глубокий, как море, которое в России течет, а в Америке наружу вытекает.
Словно прошло десять лет, а любовь моя, как опара, ее не уместить в ладони моей, ей не войти в комнату мою, ей не убраться в этой вселенной, потому что она как опара приподняла крышку Млечного Пути, и опара течет на землю, и на Землю, и на Юпитер, и на губы мои, и они сладки от ее сока, и я пью, и скоро я испеку лепешки из этой опары и накормлю ими людей.
Что знаю я, Ждана, о любви твоей и своей, что мы трогаем истину, как утопающий в полынье трогает шест на кромке льда, вот-вот дотянется он, и тогда спасен, ибо до берега близко, когда в руках шест, как утопающий в болоте держит бешено за волосы ивовый куст, который склонился над болотом, потому что можно выжить, когда любая опора в руках, может, это – наша опора и не наша тоже. Расскажи мне, Ждана, что было десять лет назад и что было десять дней назад, расскажи мне, Ждана.
– Я не знала тебя и любила тебя, я любила его, но любила тебя. И всегда любила тебя, и пока живы – любила тебя, и когда умру – я любила тебя, и когда вернусь – я любила тебя.
Стоит огромный стакан чая ростом в три сажени, посреди коричнево-алой влаги плавает чаинка, корабль, который привез нас в это счастье, а на столе валяются письма, которые мы пишем друг другу так часто, – да будет нам как есть, да будет – как видимся или бываем вместе. Пока живы.
Ползут люди, скользя по глине, медведи друг дружку поддерживают, волки рядом бегут, копейщики меж ними, как пастухи, шевелятся. Живет Москва своим давнишним бытом, готовясь лечь под Боголюбского, после Рюриковичей – под Романовых, а там, отдохнув пару веков, и под Ульяновых, повторяя судьбы Китая и Рима, как сын, повторяя судьбу отца, живет иначе и дальше.
Дождь падает уже не так щедро, и земля его пьет не так жадно… А Медведко идет и спит своей недопережитой любовью, в которой вся его жизнь, что была и будет. Так Анна Каренина – Плисецкая в балете Щедрина, возвращаясь с бала, где увидела Вронского, уводимая нелюбимым мужем, нет-нет и вытянет ножку – четверть па от живущего в ней божественного танца начавшейся любви.
Вот и утро, пойдем, пока не взошло солнце, пока спят мои медведи, ведь еще не наступило двадцать четвертое марта и не кончилась моя спячка и не закрыл я душу свою от тебя и от света. Ах, какой лес, в нем только иней, в нем только будущее сегодняшнее солнце и будущее летнее тепло живут с нами. Мошек нет, комары не летают, сосны звенят, дорога через сосны гудит. Пока живы, Ждана. Пока живы…
Хрустит снег, как разбитое стекло под ногами вокруг машины после аварии.
– Сломай мне ветку сосны, – говорит Ждана. Звон такой, как звенит колокольчик, ночь морозна, луной освещена, прозрачна, и не взошло солнце, и не наступил день. Когда они придут сюда помолиться, к этим соснам, будет тепло, и будет трава нежна, как ладони Жданы, когда она гладит шею и плечи Емели.
Но вот и солнце, наконец. И идут они по хрустящему снегу к дому, на окне дымится чай и стынет в огромном стакане высотой в три сажени, и чаинка по коричневой влаге везет их будущую и неотвратимую память.