Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Поскрипывая подвеской, я рассекал застывшую белизну авеню Жюно. Монмартрский холм утратил последнее очарование вместе с оранжевыми фонарями — их теперь редко встретишь. Ну, десяток-другой еще прячется в каких-нибудь тупичках, глухих закоулках и двориках — можно сравнить с теми, прежними, и поругаться в память о них. Но что мне за дело до Монмартра? Мне бы только пропетлять на третьей передаче по Коленкур, сбросить скорость при повороте на Жюно и затормозить у автоматических ворот подземной парковки, откуда я поднимусь на лифте прямо к себе домой. К ней домой. К нам домой. Я сдохну без тебя, это ясно, сгорю на медленном огне; все буду цепляться за прошлое и уничтожать себя, пока не превращусь в пепел. Вернуться сюда, и не шлепнуть тебя по попке, не найти тебя в ванной, в кухне, в твоем музыкальном салоне, обклеенном для звукоизоляции коробками из-под яиц; у меня было полгода, чтобы привыкнуть к этому, но я не сумел, Доминик, и никогда не сумею. Я люблю тебя, где бы ты ни была. Мне жаль, что я мешаю тебе забыть меня, мешаю уйти спокойно в иной

мир, жаль, что я не даю тебе спокойно умереть, как не давал спокойно жить. Поверь, мне наплевать на это, я всегда был эгоистом, опять же ради тебя. Ради нас. Когда ты ложилась на меня ночью и говорила «ни в чем себе не отказывай», когда мешала мне удовлетворить тебя, чтобы я мог насладиться в полной мере, я всегда уступал тебе с легкостью, так у нас было заведено. Мне даже в голову не приходило, что таким образом ты учишься обходиться без меня.

А что же теперь делать мне? В наш последний год ты часто спрашивала: «А тебе не лучше без меня? Наверное, ты счастлив, когда свободен?» И я неизменно отвечал: «Я свободен только с тобой», — и все шло по-старому. Ты никогда ни в чем меня не стесняла. Я тоже никогда не мешал ни твоей карьере, которая мало тебя волновала, ни твоей страсти к виолончели, которую разделял, как мог. С юных лет мы были предназначены друг другу и не хотели добиваться в жизни ничего другого. Зачем же время разрушило то, что само и создало? Когда ты прятала свое тело от света, боясь разочаровать меня, я на все соглашался, я любил тебя по-прежнему. Пусть твоя фигура немного расплылась, пусть годы брали свое, — для меня все это значило не больше, чем волосы, остававшиеся на моей расческе, мои зубные коронки, жирок у меня на ляжках и боли в спине. Мы так сроднились за столько лет совместной жизни, Доминик, мне удалось измором победить красоту, талант, совершенство твоего голландского виртуоза, я бы прекрасно сгладил и нашу разницу в возрасте, ради тебя я бы заделался чудесным рано постаревшим дяденькой и был бы счастлив, если б это помогло мне и дальше быть с тобой. Да разве важно, что мне сорок, а ты на три года старше, неужели из-за этого ты выставила меня за дверь? «Я не разлюбила тебя и расстаюсь с тобой не ради другого. Я вдруг увидела себя твоими глазами и не хочу ждать, пока это сделаешь ты». Да нет, родная, я точно знаю, что охлаждения, которого ты страшилась, не было и быть не могло. И останься мы вместе, ты была бы сейчас жива.

Но это еще не самое страшное. В последнюю нашу встречу ты сказала… Мы тогда сидели в ресторане на площади Клиши, обедали бесконечно долго, говорили о нашей любви, отклонялись от темы, возвращались обратно, опять сбивались, вспоминали прошлое, пока нам меняли тарелки, обсуждали наши примирения, потом увязали в теперешнем расставании, как обычно таскали друг у друга еду, это было чудесно и мучительно тяжело. Нас все еще тянуло друг к другу, словно по инерции, — так курица продолжает бежать с отрубленной головой. «Я безумно тебя хочу…» — «И я, Фред, тоже, но что это меняет?» Мы пили наше любимое «Пулиньи-Монраше», такое терпкое и пьянящее, мы по очереди спускались в туалет, и я все удивлялся своему лицу в зеркале — то полному надежды, то кипящему злобой, то придавленному грузом принятых решений; одно отражение, но всякий раз другой человек, и все та же драма с неизбежной развязкой. «Оставь меня, Фредерик, я больше ничего не могу тебе дать, и ты уже не придумаешь ничего нового. Для меня невыносимо терять тебя вот так… Ты встретишь другую женщину, сделай хоть что-нибудь со своей жизнью…»

Сделай… Самое глупое, самое простое, самое неопределенное и самое распространенное слово во французском языке. Именно его я так не люблю использовать в речи. Его производные мне подходят: я умею переделывать, отделываться, разделывать под орех… Но делать? Я сделал. Один раз. Уж ты-то знаешь. К чему опять браться за перо, что я могу сказать, кому и как? На эти вопросы у меня нет ответа. Я ни на что не претендую и ничего не хочу, не завидую талантам, ненавижу лишь небрежность, беспардонность и ничем не обоснованный гонор. Я знаю, как пишут книги, выдумывают персонажей и строят интригу, целый год я вместе с тобой и для тебя из кожи вон лез, чтобы создать дешевый роман, какие кропают за две недели. Мы творили вместе и вместе готовились к концертам, а в результате я на собственном опыте узнал, что значит быть одним из писателей, которые теперь подвергаются моей критике. И все. Меня мало волновали тиражи и слава, а только наш псевдоним, ведь мы оба, вместе обрядились в него, как раз в тот год, когда я поступал в «Эколь Нормаль», так что обиженные инвалиды пера напрасно ищут в моих уколах сведение счетов. Они-то думают, что этот неудачник просто завидует, сам бесплоден, вот и крушит всех подряд, — что ж, если им так легче, на здоровье.

Я вставил ключ в прорезь почтового ящика, где над позолоченными буквами твоей фамилии на синем фоне все еще торчал клочок моей визитной карточки. Ты так и не убрала меня. Для меня это говорило о многом, я не мог верить, что нашей любви пришел конец, и подчиняться тебе. По привычке разобрал почту. Счета на твое имя, соболезнования — на мое. Иногда попадался знакомый почерк. Коллеги из жюри «Интералье». Два-три хозяина ресторанов, где я часто бываю. Один мелкий акуленок, он все пытается подсидеть меня в газете, но довольно неуклюже, что радует. Романистка — в прошлом году ее ругали, теперь надо готовить почву для новой книги. Издатели. Хозяин моего гаража.

Желтый конверт

все еще стоит, прислоненный к стене на почтовых ящиках. Видно, кто-то ошибся адресом. Подхожу ближе, машинально пытаясь разобрать надпись под множеством штампов, но тут у меня за спиной распахивается дверь. Рауль Дюфи в бордовом халате и миткалевых тапочках осторожно высовывает свою сухенькую голову из-под коринфского фронтона, нависающего над табличкой с инициалами. Наверняка следил за мной в глазок, — а что еще он может, проработав столько лет в спецслужбах?

— Я знаю, каково вам сейчас, — говорит он.

Я благодарю его и сообщаю, что хотел бы перевести арендный договор Доминик на свое имя. Он коротко кивает, тупит взор. Я с облегчением вздыхаю и вижу, как его черты разглаживаются, подобно моим, — он давно привык копировать эмоции противника. Впрочем, я-то понимаю, что предложение очень к месту: не так легко сдать за двенадцать тысяч франков в месяц двухэтажную мансарду-голубятню в восемьдесят квадратных метров, которую обставить невозможно, и ему долго пришлось бы искать другого голубка. Вопреки всем неудобствам столь замысловатого жилища, Доминик и думать не хотела об ином парижском адресе, кроме Мулен-де-ла-Галет, где в годы Сопротивления познакомились ее родители. И неважно, что от увековеченного Ренуаром кабачка здесь остались всего две подлатанные мельницы с неподвижными крыльями. Нынче в этих голливудских декорациях кишат топ-модели предпенсионного возраста, киношники, продавцы дорогих очков и пластические хирурги, прикрываясь именами знаменитых художников на табличках домофонов.

Рауль Дюфи скрепляет наш договор костлявым рукопожатием и закрывает дверь. Что-то я поторопился. Оплачивать, кроме собственного дома, еще и квартиру Доминик в высшей степени безрассудно, но, с другой стороны, к чему мне рассудок, когда и жизни нет? Фиск заморозил имущество Дэвида из-за его английского гражданства и не станет возиться с наследством дочери, а я все равно не в состоянии заплатить за него налог. Буду стараться, как могу, залезу в долги, но боюсь, в любом случае все кончится конфискацией. Иного выхода не вижу. А что я могу, отобрать ее любимые вещи и снять для них какой-нибудь склад? Если, как я надеюсь и верю, ее душа еще витает над родным очагом, у меня нет ни желания, ни права что-либо здесь менять. Единственное, что мне осталось в жизни — сохранить все, как было, не разбирая и не наводя порядок — иное мне не по силам. Если же мое присутствие, которое еще при жизни стало ей в тягость, смущает ее и сейчас, я стану тихим и незаметным. Буду пылесосить. Кормить ее канарейку. Зажигать и гасить свет, как это делала она.

Лифт гудит, он занят. Поднимаюсь по винтовой лестнице, среди латунных светильников и рустов на бежевых стенах с имитацией каменной кладки — ни дать, ни взять, старинный замок. Покрытая лаком голубая дверь открывается, шурша по ковролину. Мой кот встречает меня в прихожей настойчивым мяуканьем и направляется в кухню. Надо поменять ему лоток. Я сбрасываю плащ и хватаюсь за пульт телевизора, лишь бы не слышать этой тишины. По каналу «ЛСИ» показывают пресс-конференцию в Белом доме, посвященную Ясиру Арафату, который прибыл обсудить мирный процесс на Ближнем Востоке. Вопрос журналиста Биллу Клинтону: признает ли он факт минета в Овальном кабинете, и если «да», то проглотила ли его коллега результат своих трудов. Палестинский лидер смотрит в сторону, демонстрируя доброжелательный нейтралитет, меж тем как самый могущественный человек планеты склонил голову с сокрушенным видом, обхватил колени руками, как маленький мальчик, не желающий читать гостям стишок, и начал ответную речь словом «Well» [10] . Я выключаю телевизор. В такие минуты мне будет особенно не хватать Доминик… До вечера пятницы я копил все курьезы, которые преподносила мне общественная жизнь в ее отсутствие: я копил их для нее.

10

Ну (англ.).

Высыпаю в помойку кошачий туалет. Звонит телефон. Захожу в гостиную послушать автоответчик, и тут, наконец-то, хотя весь день мои глаза были сухими, слезы текут по щекам — Доминик звонким, веселым голосом вежливо, но с ноткой недовольства не слишком настойчиво предлагает нежданному абоненту оставить сообщение, если оно действительно срочное.

Я падаю в вольтеровское кресло, закрываю глаза, стараясь удержать в голове эхо. Мне почти не слышен звуковой сигнал, я не обращаю никакого внимания на взволнованный голос, который просит меня взять трубку, если я дома. Нажав на кнопку, я прерываю связь. Он перезвонит. Он перезванивает. Голос счастья, голос нашей неизменной любви, записанный пять-шесть лет назад, рвет сердце больнее, чем кладбищенский заступ. «Здравствуйте, нас нет дома, или мы не можем подойти…» Долог ли век сообщения на кассете?

— Алло, Фредерик, это Этьен Романьян, что-то связь прервалась… Тут такое творится, перезвоните мне, как только сможете, умоляю, скорей, я в лаборатории и никуда не уйду! Я насчет Констана, что делать, не знаю, вы мне так нужны, все из-за его бабушки, она мне его не отдает, даже к телефону не подзывает, говорит, я и так его измучил, представляете? Я измучил! Только вы сможете вразумить эту дрянь и разобраться с малышом, а ведь я уже почти доказал, что молекулы ацетилхолина действуют даже в двенадцатипроцентном растворе, но мне не дают сосредоточиться… Алло! Фредерик! Вы дома? Вроде, щелчок был…

Поделиться с друзьями: