Чужая сторона
Шрифт:
Чашкин выпил.
— Ну и вино у тебя… — сказал он, с отвращением морщась. — Из чего только делают?
— Вино как вино, — холодно и неприязненно сказал парень и громко выплюнул сырные крошки, которые пытался прожевать. И вдруг посмотрел на Чашкина взглядом, от которого тому стало не по себе.
— Ты чо это? — удивился Чашкин. — Ты, может, это?.. Но было поздно.
— А я ничего, дядечка, ничего… — услышал он издалека голос парня. — А тебе вроде как не по себе?
— Ах ты гад какой! — грустно сказал Чашкин и начал крениться на кучерявого. В голове у Чашкина быстро густел чернющий дым. Ни рукой ни ногой пошевелить он не мог.
— А ты поспи, дядечка. Поспи, фраерок. — Это были последние слова, которые услышал Чашкин, намертво
…Он почувствовал, что его трясут за плечо. Потом услышал голос.
Потом понял, что это голос Анюты. Но проснуться все никак не мог.
— Вставай! Еле отыскала тебя! Бежим скорее! Я с 68-м договорилась! С хоккеистами сядешь!
Усилившись, Чашкин стал открывать веки.
— Ну да проснись же! — продолжала она трясти его. — Пьяный, что ли? Бежим скорее! Вместе с хоккеистами, я договорилась, полетишь!
— Ага! Да! Слышу я! — прохрипел Чашкин, вскочил и вдруг сразу же побежал, кренясь почему-то набок и потому — в сторону от аэропорта.
— Ты куда? Нам сюда! — услышал он голос Анюты и вдруг встал как вкопанный.
— Чемодан! — вскрикнул он и бросился назад в кусты. Чемодана не было.
С обмирающим сердцем сунулся за пазуху. Бумажника тоже не было.
Быстро обшарил все оставшиеся карманы. Нигде ничего не было.
— Пойдем скорей! Посадка уже… — опадающим голосом, уже догадываясь, что произошло, сказала Анюта, подходя к нему.
— Ограбил!! — трясущимися губами сказал Чашкин, слепо глядя на женщину. — Все как есть подчистил! И деньги — пятьсот рублей было. И документы, и билет.
— Ох ты, господи! — воскликнула женщина. — В милицию надо! Ох, господи ты мой! И посадка ведь уже! А куда ж без документов? Ты посмотри, может, где-нибудь завалялся?
— В бумажнике паспорт-то был! — с отчаянием сказал Чашкин, все-таки еще раз обыскивая карманы.
Восемь копеек отыскал он в кармане пиджака и смятую телеграмму.
— Вот все мои теперь документы! — сказал он, горько рассмеявшись.
— Изосимова! — какая-то женщина подбежала, ухватила Анюту за рукав. — Срочно к Степанычу! Не слыхала, что ль, по радио выкликали!
— Да погоди ты! — отвечала Анюта. — Человека, вишь ли, подчистую обокрали.
Та равнодушно отозвалась:
— Пусть в милицию идет… — и снова набросилась на Анюту: — Да беги же скорее! Он уже испсиховался весь!
Неохотно уступая женщине, которая влекла ее за рукав, Анюта торопливо говорила уходя:
— В милицию заяви, слышь? Где я тебе давеча показала — будь там. Я тебя разыщу! Слышишь?
— Слышу, — отвечал Чашкин. — Не глухой, слышу… — отвечал, с усилием сдерживая слезы.
— Будем искать!
Лейтенант закончил писать протокол и объявил это таким лживо-бодрым голосом, что ясно было: если и будут искать, то хрен чего найдут.
— Отыщешь его… ветра в поле!
— Ну, это ты зря! Эй, Лихолитов!
Два милиционера в углу азартно играли в шашки. Один из них, самый молоденький, поднял голову.
— Глянь-ка в ориентировках, товарищ Лихолитов, кто у нас малинкой в последнее время балуется?
— Слушаюсь! — с шутейной готовностью отозвался молоденький и с сожалением оглядываясь на доску, пошел к железному шкафу.
«Ах, милка моя, ягодка-малинка!» — напевал он там, перебирая и рассматривая бумаги.
— Пойду-ка я… — сказал Чашкин с усилием поднимаясь из-за стола.
— Завтра начальство явится — далеко не уходи!
— Не могу я ждать до вашего завтра.
— Куда ж ты без документов, отец?!
— Не могу я до завтра. Мне — мать хоронить.
— Ну смотри… Только ведь, если найдем, будешь нужен!
— Найдете, как же… Пойду я. Спасибо.
— Не за что! — ответил лейтенант, и в ответе том явственно прозвучало «…баба с возу…».
— Пропадите вы все пропадом! — неизвестно к кому обращаясь, бормотал Чашкин плаксивым голосом, выбираясь из милиции на улицу. — Пропадом пропадите все!
— Пропадите
пропадом! — продолжал он бубнить про себя и тогда, когда вместе с десятками других стоял возле решеток ограждения и рассматривал тех, кого удостоили доверием лететь первым рейсом в Москву.Решетки ограждения образовывали подобие коридора. Коридор был жестоко и ясно высвечен ртутным светом прожекторов.
По обе стороны молчаливо и угрюмо толпились черные люди, и сквозь строй их недобрых взглядов шли и шли на летное поле самые достойные и самые проверенные из тех, кого ждала Москва в эти труднейшие, даже можно сказать, драматические, судьбоносные, можно сказать, дни.
Здесь шла небольшая — три человека — делегация местного обкома во главе с Самим, на лице которого сквозь маску неизбывной скорби, которую он носил вот уже целый день с сегодняшнего утра, отчетливо глядело и раздражение оттого, что из-за ремонта депутатской комнаты ему приходится идти вместе со всеми. («Народ и партия — едины, конечно, — читалось на этом лице, — но не до такой же степени, чтобы пихаться в общей очереди!») Два сопровождающих его лица — в одинаковых ратиновых пальто и одного рисунка мохеровых шарфах — изо всех сил старались оберечь шефа от соприкосновений с грубой толпой и руками изображали даже некие телохранительные движения, как бы некасаемо обнимающие тулово драгоценного сюзерена.
Здесь шла — в полном составе — хоккейная команда из Подмосковья, в очередной раз проигравшая свой очередной матч местной команде, однако не испытывавшая от этого никаких, судя по всему, огорчений: иностранно разодетые мальчишки с траченными постоянной усталостью лицами подхихикивали друг над другом, подпихивали друг друга, совсем детскими какими-то играми забавлялись: щелчками, тычками, подножками… — они наверняка не могли не знать о невосполнимой утрате, которая постигла и их и все прогрессивное человечество, но им (как и прогрессивному человечеству) начхать было на того, кто возлежал сейчас в Москве, в здании бывшего Дворянского собрания, хотя он говорят, и был большой поклонник той игры, в которую они играли… — они были счастливы, что из-за траура следующая игра наверняка будет перенесена, их отпустят по домам, можно будет покрасоваться среди дворовых дружков и подружек, побаловаться шампанским, а главное, всласть, до упора выспаться, и в ожидании этого они, мальчишки, не могли не радоваться, хотя старший тренер, пожилой озабоченный еврей с роскошно-седой головой в дорогой серой дубленке, то и дело поглядывал на них с раздраженной укоризной, а на шедших позади обкомовских деятелей — с осторожной опаской и заранее извиняющейся улыбкой.
Здесь шли раскованной походочкой удачливых воров три молодчика, летевшие с Севера, где они наторговали на базарах казенными мандаринами столько, что могли купить бы не только три несчастных билета на дефицитный этот рейс, но и все места в самолете, однако, хоть и чувствовалась в их повадке привычная хамоватая пренебрежительность ко всем, кто по ту сторону (прилавка ли, ограждения ли), хоть аккредитивы и купюры, хрустящие по карманам, и придавали им много вольготной уверенности в преодолимости всех и всяческих препятствий, однако разговор вели они печальный, тревожный и растерянный, и вот, глядя на них-то, можно было и вправду подумать, что безвременный уход из жизни выдающегося разгуляй-экономиста, мелиоратора и профессионального борца за мир безмерно угнетает их, ввергает прямо-таки в безысходность. «Как жить дальше, дорогой? — казалось, вопрошали они друг у друга. — Без столь мудрого руководства как жить-то теперь?!..» Впрочем, если б знать язык, на котором печально вздыхали эти мужественные люди, стало бы ясно, что огорчены они вероломным каким-то приятелем, который посчитал вдруг себя обиженным и в то время, когда они честно торговали казенными мандаринами в труднейших климатических условиях Крайнего Севера, развил недостойную мужчины деятельность, чреватую для каждого из них многими финансовыми (и не только финансовыми) бедами.