Чужестранцы
Шрифт:
Вся эта публика, -- как они сами себя называли, -- жила изо дня в день, перебиваясь с воды на хлеб уроками, перепиской, временными работами в конторах и другими случайностями, вечно искала мест, но не находила их и помогала друг другу голодать и смеяться над сим бренным существованием.
В городе была городская публичная библиотека. Это было единственное учреждение, с которым публика находилась в близких и постоянных сношениях. Здесь, в кругу книг, газет и журналов, публика забывала о своем одиночестве и чувствовала себя как дома. Они отлично знали каталоги, основные и дополнительные, прекрасно знали внутреннее расположение библиотеки, здоровались за руку со старичком-библиотекарем и его помощницей, скромной, некрасивой барышней, делали длинные мотивированные заявления о необходимости выписать те или другие книги, об изменении некоторых внутренних распорядков библиотеки, знали даже шкафы, в которых спокойно полеживал тот или другой мыслитель, нетревожимый горожанами со времен его
Зимой, когда мороз, потрескивая и похрустывая, расхаживал по улицам, когда было хорошо только тем, у кого была теплая шуба с воротником да тяжелые калоши на фланелевой подкладке, -- библиотека не пустовала: холод загонял сюда всех ободранных граждан, безместных и отставных чиновников с красными носами, разночинцев, безработных мастеровых... Все эти жители приходили погреться. Тогда все диваны и стулья были заняты, слышался шелест газетных листов на палках, скрип осторожных шагов, позвякивание цепочек, на которых были прикованы справочные книги, календари, словари и другие издания, часто требуемые и прежде очень часто исчезавшие... Слышался кашель, вздохи и кряхтение прозябших на морозе жителей.
Среди этой серенькой публики, читавший все, что попадется под руку, а чаше углубленной в рассматривание юмористических и иллюстрированных журналов, там и сям сидели глубокомысленно-сосредоточенные чужестранцы за толстыми книгами, с карандашами в руках, читали и записывали что-то; они упорно требовали одну и ту же книгу в течение нескольких дней под ряд и внушали этим невольное уважение со стороны библиотечной администрации: сразу видно, что люди серьезные, -- не греться ходят; с ними, конечно, надо быть внимательнее и осторожнее, они могут в случае чего и жалобную книгу потребовать. Правда, одеты они плоховато, не лучше некоторых греющихся, но на лицах их лежит совсем особый отпечаток, резко выделяющий их из среды тех, которые ходят, как говорил желчный старичок-библиотекарь, болтаться.
Настоящих, оседлых и благополучных обывателей здесь почти никогда не бывало, особенно же обывательниц считавших такое посещение прямо неудобным: разве иногда летом случайно забегут из соседнего сквера легкомысленные, мучимые жаждою барышни, чтобы воспользоваться графином с бесплатной водою или посмотреться в передней в зеркало, поправить прическу и шляпу. Тем сильнее бросалась в глаза чужестранка, невеселая тихая девушка, когда она сидела в библиотеке за книгою и никого и ничего не хотела знать, кроме этой книги.
Со стороны обычной библиотечной публики чужестранцы расположением не пользовались: эти господа мешали посетителям побеседовать между собою и громогласно прерывали разговоры сухим восклицанием: "потрудитесь потише", мешали ходить от стола, к столу и хихикать, постоянно заявляя, что им мешают.
– - Вот, подумаешь, знатные господа появились!..
– - Надел очки, так думает, персоной сделался, -- огрызался обыватель.
Все прекрасно зная друг друга, они почти не имели знакомых среди коренных жителей. Немногие такие знакомства, возникавшие на почве искания мест и заработков, были шапочными. Только один из этих чужестранцев, художник Евгений Алексеевич Тарасов, представлял исключение: он вырос в этом городе, учился в местной гимназии; здесь жили до сих пор его родители, богатые купцы и домовладельцы, от которых Евгений Алексеевич добровольно отошел в сторону, шутливо говоря по сему поводу: "наг я родился, наге отошел и от родителей своих". Этого Евгения Алексеевича знал почти весь город, называл его не иначе, как чудаком, но все-таки не чурался, отчасти потому, что родители его были люди почтенные, а отчасти потому, что считали его чудаком добрым и совершенно безвредным. Он-то главным образом и помогал товарищам завязывать знакомства с обывателем на почве заработков. Начальство, хотя немного и покашивалось на этого чудака, порвавшего отношения с почтенными родителями и носившего длинные волосы, тем не менее ничего предосудительного обнаружить в его поведении не могло и потому оставляло его лишь под некоторым подозрением.
V.
Евгений Алексеевич Тарасов стоял перед мольбертом в комнате второго этажа номеров для гг. приезжающих и возился над этюдом задуманной им картины "Крючник". Эта картина, по выражению Евгения Алексеевича, должна была наводить зрителя на много дум и в проекте представляла следующее:
Волжский пароход пристал к конторке, прижавшейся к крутому нагорному берегу реки, и разгружается. На первом плане -- фигура крючника; он идет по узким перекинутым с парохода на пристань мосткам, низко пригнувшись под тяжестью навьюченного на его спину тюка; босые ноги крючника дрожат, не гнутся в коленях и готовы подкоситься под непосильной тяжестью, все мускулы загоревшего
лица напряжены, жилы на раскрытой шее и на голых мускулистых руках надулись; на лице -- печать тупого физического страдания и внезапного испуга. Момент ужасный: силы ослабли, человек покачнулся и замер, балансируя на узких сходнях; еще одно мгновенье, еще одно неверное движение, -- и спинной хребет хрустнет, человек падет, придавленный пятнадцати-пудовым грузом. Сверху, с пароходного трапа-балкона, смотрит первоклассная публика: три стройных дамских фигуры в эффектных дорожных костюмах и игривый молодой человек, беспечный и жизнерадостный вояжер; одна из дам лорнирует грязного, с болтающимися лохмотьями рубахи, крючника, лицо ее и вся фигура, легкая и гибкая, выражают напряженное внимание, полны того особого ощущения -- смеси страха и щекочущего любопытства и ожидания, которое запечатлевается обыкновенно на лицах поглощенной рискованным спортом публики; другая барыня, пренебрежительно прищурив глаза, смотрит тоже на крючника, но ее, видимо, интересует больше молодой человек, позирующий перед третьей дамой, которая, грациозно перегнув к нему свою шейку и головку, невинно кокетничает с вояжером. Выше над ними, на легком капитанском мостике, вырисовывается фигура бородатого капитана, торопливым и сердитым жестом руки отдающего распоряжение -- помочь крючнику.Самое главное в картине, конечно, лицо крючника, оно-то именно и не дается Евгению Алексеевичу. Отходя от мольберта, он смотрит и прямо, и сбоку, вполголоса напевает что-то и снова приближается и мажет кистью. Отчаявшись передать желаемое, Евгений Алексеевич бросает кисть, закуривает папироску и останавливается у окна. Одухотворенное захватывающей идеей, лицо его обращено на улицу, но ничего не видит. "Не то, не то!" -- шепчет он, отходя от окна к столу, заваленному набросками углем и карандашом, все из той же картины "Крючник". Вот три дамы и франт. Они удались, особенно франт: он напоминает одного из местных ловеласов: это вышло невольно и бросилось в глаза Евгению Алексеевичу только сейчас. Евгений Алексеевич присматривается к этюду, то улыбается, то морщит лоб. Небрежным движением головы он откидывает назад пряди мягких волнистых русых волос. Душа его наполняется хорошим чувством удовлетворенного творчества, вспыхивает новый порыв и снова толкает его к мольберту. Евгению Алексеевичу кажется, что теперь он непременно передаст и страдание, и испуг.
– - Печку, Евлентий Ликсеич, затопить, али уж завтра?
– - спрашивает через приотворенную дверь коридорный Ванька.
– - Поди ты к черту!
– - Ну, завтра истопим... А тут к вам опять господин приходил насчет отца Иоанна Кронштадтского...
– - Ну?
– - Спрашивал, когда будет готов.
– - Ну после, после! Не мешай!
– - Это вы чье же рыло такое изобразили?
– - спросил Ванька, входя в номер.
– - Твое. Ступай, брат. Проваливай!
– - Уйду... Потешное рыло... Ей-Богу!
Коридорный, ухмыляясь, вышел из номера. Евгений Алексеевич взялся было опять за кисть, но почувствовал, что порыв исчез, созданный воображением образ потускнел и не появляется. "Этакая скотина", -- мысленно обругал Евгений Алексеевич Ваньку, но в сущности Ванька был виноват лишь в том, что напомнил об Иоанне Кронштадтском. Находясь в критическом финансовом положении, Евгений Алексеевич принял от фирмы "Тарасов и сыновья" заказ: написать 48 портретов о. Иоанна Кронштадтского, предназначенных этою фирмою в дар церковно-приходским школам. Деньги были нужны до зарезу, а денег не было. А тут как-то кстати заявился приказчик фирмы с письмом от старшего брата. "Чем зря краски-то изводить, возьмись за дело, нарисуй нам 48 отцов Иоаннов Кронштадтских, за что батюшка согласен тебе уплатить 50 рублей аккортно", -- писал брат. Приказчик на случай привез и задаток. Трудно было не согласиться.
И вот коридорный Ванька своим напоминанием испортил настроение. Заказ подвигался туго: из 48 портретов было написано-лишь семь, а "Тарасов и сыновья" каждый день присылали спрашивать, не готов ли о. Иоанн Кронштадтский и страшно торопили: архиерей намеревался ехать по епархии, и купец Тарасов хотел, чтобы архипастырь застал портреты па месте, на стенках, и лишний раз вспомнил о купце Тарасове и его богоугодных делах.
Недовольный и злой, Евгений Алексеевич ходил по комнате, предвкушая неприятную перспективу бросить творческую работу и приняться за мазню портретов, как дверь с шумом распахнулась и в комнату влетел в пальто, шапке и калошах бывший студент Ерошин.
– - Осужден!
– - мрачно произнес он и, сбросив шапку на диван с продавленным сиденьем, сел на стул, где лежал загрунтованный холст в рамке, приготовленный для восьмого портрета и еще не совсем просохший.
– - Нельзя! Штаны испортишь!
– - испуганно вскрикнул Евгений Алексеевич, схватив гостя за руку и стаскивая со стула.
– - Год тюрьмы и 3.000 франков штрафа!
– - сказал так же мрачно Ерошин, очищая рукою свой костюм.
– - Есть телеграмма?
– - Есть. Это черт знает что! Золя осужден!
– - еще раз произнес Ерошин и стал снимать пальто и калоши. Снимая их, он мычал что-то про полковника Пикара и генерала Мерсье и, должно быть, ругал их обоих, потому что одна из снятых Брошиным калош отлетела далеко в сторону.