Чужие и свои
Шрифт:
И сосчитали. Благо все было «на поверхности»: производство начиналось с распиловки проката, стальных брусьев, на короткие чушки, отправлявшиеся в печь на разогрев и оттуда — под пресс. Никакого промежуточного склада между ними не было; сколько чушек напилено — столько снарядных гильз и произведет фабрика. Во всяком случае, ни на одну больше: запороть несколько штук по ходу производства еще возможно, а добавить нельзя ни одной — неоткуда. Ну, а у прессов, где тяжелеe всего, работают наши. А сколько проходит раскаленных чушек через каждый пресс за смену, и спрашивать не надо: стократ ими с хорошим матом повторено. И что немцы то и дело пытаются «гнать», чтобы ускорить дело, но ускорить разогрев чушек все равно не удается. Все очень просто...
Прочитавший это теперь, спустя шестьдесят лет, может иронически улыбаться, сколько ему заблагорассудится.
Чуть не все немцы, от кухонных девочек до мастеров и заводского начальства, на работу приезжали на велосипедах. Если шел дождь или снег — надевали поверх одежды защищавшие от воды специальные велосипедные накидки из клеенки или пластика. Ездили круглый год, благо зима там довольно теплая. Так что возле цехов и прочих служб всегда стояли в специально сделанных желобах-стойлах десятки велосипедов. И хорошие немцы — те, которые относились к нашему брату по-человечески, иногда в обеденный перерыв разрешали русскому, с которым вместе работали, прокатиться возле цеха. Или во время работы съездить до другого цеха и обратно — отвезти или привезти деталь или инструмент. Не раз перепадало и мне от немецких «лерлингов» — учеников (которые, правда, поначалу не без недоверия спрашивали: а ты умеешь? а у вас в России тоже есть велосипеды?).
И вот какая история приключилась однажды на кухне. Нас, разумеется, чуть не каждый день навещал господин лагерфюрер. Не без некоторой игривости вопрошал, как дела; бывало, пробовал суп (и неизменно восклицал: «karascho!»). Похлопывал по спинке или иным подробностям свою Иду и садился с ней пить кофе, который она ему специально готовила. И подписывал бумажки, которые она заполняла на получение и расход продуктов.
В тот день они вроде бы слегка поспорили, и он начал даже покрикивать, как бы напоказ: дескать, в бумажках что-то не так. Зовет меня: «Эй, Михель, ты же умеешь на велосипеде?» — «Умею». — «Бери мой велосипед, кати в женский лагерь. Скажешь, что я велел, тебя пропустят. У меня в кабинете в ящике письменного стола лежит вот такой-то документ, там увидишь. И вези быстро сюда!»
Скажите пожалуйста, какое доверие...
Взгромоздился я на его велосипед с высоченным седлом и, едва доставая педали, поехал. Тамошний завхоз меня пропустил, показал дверь, она была не заперта. Я вошел в небольшую хорошо обставленную комнату с массивным письменным столом. Открыл выдвижной ящик этого стола и...
И прямо перед собой увидел — никакую не бумагу, а серо-черный поблескивающий пистолет. Рука, естественно, сама потянулась — схватить его, ну хоть посмотреть! Неужели заряжен?! К счастью, был я уже все-таки не совсем мальчиком, а лагерником. Даже вором, как я о себе гордо думал тогда, «работая» с подделанным ключом от кладовки. Так что руку я благоразумно удержал и к пистолету не прикоснулся. Осмотрелся, нашел лежащую тут же рядом разлинованную казенную бумагу с цифирью, аккуратно взял ее и, сказав завхозу «ауфвидерзейн», покатил обратно, раздумывая, что бы это все могло означать.
И, еще не доезжая фабрики, решил — одно из двух. Либо лагерфюрер такой растяпа, что то ли не помнит, где у него пистолет, то ли не придает этому значения. Либо он меня хочет по меньшей мере проверить — ухвачусь ли. Отпечатки пальцев остались бы как пить дать. А раз так, надо играть «честного дурачка». Поэтому, поставив на место велосипед, я явился на кухню и, протягивая бумаженцию лагерфюреру, громким шепотом сообщил ему по-немецки: герр лагерфюрер, там у вас пистолет лежит! Лагерфюрер поглядел на меня с интересом: «Ты его трогал?» — «Что вы, конечно нет!» Он хмыкнул, что-то проворчал про себя; на том дело вроде бы и кончилось. Осталась только засевшая во мне противная тревожность.
Прошло совсем немного времени после этой непонятной истории, как очередная перемена в жизни не заставила себя ждать. Директор завода, имевший обыкновение время от времени носиться чуть не бегом по цехам и службам, что-то приказывая мастерам и начальникам, кого-то громко распекая, остановился в один прекрасный день возле нашей русской кухни. Завидя его еще на подходе, мерзкая фрау Ида уже честила кого-то из наших: «Los! Dawaj, schneller!», скорей, мол, — демонстрировала начальству свое прилежание. Директор остановился, рявкнул «Хайль Гитлер!» и понюхал воздух. О чем-то спросил нашу мегеру. Тут же, прямо как из коробочки, появился неведомо откуда и лагерфюрер. Директор ткнул пальцем в
повара Петю, тот продекламировал несколько немецких слов — Suppe kochen gut, и еще что-то в этом роде. И тут...И тут господин бетрибсфюрер Харлингхаузен воззрился на меня: «А этот что тут делает? Почему не в цеху?» Лагерфюрер стал объяснять что-то про больницу и «легкую работу». Директор рыкнул...
Короче говоря, в тот же день я отправился в мехцех, а там майстер Шульц, начальник цеха, справедливо рассудил, что ученичества с меня хватит, и тут же определил к верстаку, освобождающемуся с завтрашнего дня, потому что молодого слесаря-инструментальщика призвали в армию.
По правде говоря, отдавая в последний раз Мише большому подделанный ключ, я почувствовал некоторое как бы облегчение. Цех, конечно, не кухня, зато на работе буду теперь со своими, а не на побегушках у повара и его компании. И не надо переться ночью котлы растапливать. Жаль, конечно, что кончилась кормушка, но ничего не поделаешь, а может быть, оно и к лучшему. Не может без конца тянуться такое, рано или поздно догадаются, или случайно попадешься. («Операция ключ» вскоре возобновилась и без меня, в первое время кое-что перепадало и нам с Мишей большим. Но потом участники стали подозревать друг друга в утаивании «законной добычи», и между ними возникли споры-раздоры, которые перешли в глухую вражду.)
А в начале осени 43-го на заводе по разным цехам отобрали неизвестно зачем человек двадцать молодых парней, в том числе даже из горячих цехов. Сказали — поедете на переподготовку, техучебу или что-то в этом роде. Было не очень понятно, зачем это, когда людей на фабрике, особенно у станков, и так не хватает. Несколько дней опять было тревожно и беспокойно от этой неизвестности. А потом начальник заводских охранников, всегда улыбающийся старикан Майнке, пришел утром в лагерь, построил нас и повел на вокзал. Там мы сели вместе с ним в пассажирский поезд. Проехали памятный мне Нойбранденбург и еще часа через два прибыли в портовый город Штеттин, теперь это польский Щецин.
И там, уже на трамвае, приехали в пригород Фрауэндорф, в «Женскую деревню», прямо к проходной лагеря, выходящей на оживленную городскую улицу.
Глава четвертая. Штеттин
Вошли через чистенькую проходную на территорию. Остановились. Сопровождающий пошел куда-то — к здешнему начальству, наверное. Стоим, оглядываемся по сторонам.
Лагерь какой-то странный, можно сказать, миниатюрный. Два аккуратных барака, кухня-столовая, чисто подметенные асфальтовые (!) дорожки. Посередине — небольшой домик с высоким крыльцом, в остальном — такой же, как бараки. (Как вскоре выяснилось, это контора и жилая комната лагерфюрера.)
Оттуда он к нам и вышел, поразив странным видом: куртка с охотничьими зелеными отворотами, брюки-гольф, короткие сапожки-ботфорты. На голове — тирольская шляпа с пером. Круглая румяная физиономия, усы торчат в обе стороны. И нет повязки с фашистским знаком. Ни дать ни взять — «Кот в сапогах»! Так мы его сразу же окрестили, так «котом в сапогах» он на всю отмеренную ему жизнь и остался...
Речь он нам сказал очень короткую — несколько фраз на ломаном, но довольно правильном русском языке. Ткнул пальцем в сторону барака: «Ви проживайт комната нумер симнацат! Фсе объязан держат тшистота и поръядок. Нет поръядок я наказывайт — гума! Кто понимайт нимецки язик?» Ребята подтолкнули меня — давай, мол. Я поднял руку. Кот в сапогах сказал, что «перевотшик комната симнацат карашо», и уже по-немецки велел идти в барак располагаться. А завтра, мол, с утpa на фабрику — работать. Перевода «гумы» нам не требовалось: привыкли, фюрстенбергский лагерфюрер с резиновой дубинкой (немецкое der Gummi, резина) не расставался почти никогда.
С первого же дня и часа начались в этом лагере какие-никакие, а все же для нас, для той жизни — чудеса. И чудо первое было — хорошие, хоть и двухэтажные, кровати (в Фюрстенберге были уже и трехэтажные) с настоящими матрацами; подушки набиты какой-то чистой белой паклей, а не соломой. И самое неожиданное — постельное белье. Простыня, пододеяльник, наволочка. Чертовщина какая-то...
Чудо второе: гораздо лучше кормили. Хлебная пайка, правда, чуть поменьше, зато вместо фюрстенбергской баланды — в обед здесь довольно сытное варево. Скоро стало понятно, что оно чередуется по четырехдневкам. Брюква, капуста, морковка или кольраби и, на четвертый день, самое лучшее — густой гороховый суп.