Чужие тайны, чужие враги
Шрифт:
— Хорошо, что это не то... Впрочем, ты еще не ответил на дважды заданный тебе вопрос. Как ты относишься к начальникам?
— Теперь ты меня об этом спрашиваешь?
— Ага. Пришла моя очередь.
— Легкомысленно, понятное дело. А как еще к ним можно относиться? Кстати, а ты о ком подумала?
— Я боялась, что это люди твоего отца.
Вечером я отказался смотреть кинофильм, который Анна скопировала у подруги. Она сказала, как он называется. Но я не запомнил. Ее доводы: знаменитый режиссер, в прокате заработаны бешеные бабки, потрясающие спецэффекты, любимая моему сердцу фантастика, да и Марии фильм понравился, оставили меня равнодушным. Движущиеся картинки и прежде меня не интересовали, а насчет фантастики... У них фантастика,
— Ты не против, если я посмотрю без тебя? — спросила Анна. — Очень хочется.
— Конечно, — ответил я. — Развлекись.
— Договорились.
— А я пойду поработаю. Расскажешь потом о фильме?
— Зачем тебе? Ты же не любишь кинематограф.
— Вдруг пропущу что-нибудь интересное.
— Ладно, расскажу, если будешь себя хорошо вести, — и она упорхнула.
Я устроился у компьютера, но сосредоточиться на тексте не сумел, потому что думал о другом. Не мог найти ответ на вопрос, кто такая Нина, и почему она задает мне вопросы, которые задавать в приличном обществе не принято. Замечательно, конечно, что у нас нет цензуры, но, признаюсь, я бы поостерегся расспрашивать первого встречного по электронной почте об отношении к начальникам. Странная девушка. Не исключено, впрочем, что она не считает меня первым встречным. А кем? Писателем, произведения которого будут со временем включены в школьную программу? Чушь.
Я немедленно отправил Нине письмо, в котором пря-мо спросил, действительно ли она та самая девушка с зажигалкой, которой я подарил свою книгу? Ответа на свой вопрос я не получил. Я уже стал привыкать к тому, что спрашивать Нину о чем бы то ни было бесполезно. Она спрашивала сама. Вот и на этот раз я получил целый вопросник. Но на этот раз я решил ей не отвечать.
Понять логику ее поведения было сложно. Мои рассуждения о Нине были чистейшей схоластикой, чем-то сродни попыткам средневековых мыслителей оценить с помощью логики, сколько чертенят могут расположиться на острие иголки. Впрочем, страсть Нины к теоретическим проблемам современной литературы оставляла надежду узнать о ней больше. Не могла же она интересоваться только моей скромной персоной. Наверняка собратья по перу знали о ней больше. Например, Абрикосов. А что, если бы я был девушкой-интеллектуалкой, пытающейся разобраться в психологических тонкостях работы действующих литераторов, обязательно бы обратился к нему. Во всяком случае, он лучше, чем я, разбирается в том, как работают мозги современных писателей. По долгу службы. Я решительно набрал номер Абрикосова. Он меня сразу узнал. Неужели ждал моего звонка?
— Не быть мне богатым, — посетовал я.
— А вот и ерунда, — возразил Абрикосов. — Мы предполагаем, а наши издатели располагают. Дальнейшее нам не дано предугадать.
— Спасибо, подбодрили.
— Хотите продолжить разговор о гибели литературы?
— Почему вы так решили? — удивился я.
— Я за вами давно наблюдаю, Хримов. На мой взгляд, вы излишне самолюбивы. Мне стоило большого труда вовлечь вас в разговор. Теперь вы не успокоитесь, пока не выскажетесь до конца. Сознайтесь, что вам хочется исчерпать тему. Валяйте.
Мне не хотелось его расстраивать.
— Добавлю несколько важных черточек. Стремительно сокращается, — у меня едва не выскочило Пугачевское «поголовье», но я взял себя в руки, — число читателей. Да и те, кто еще читают, предпочитают блоги в социальных сетях. Их привлекает актуальность, то, что принято называть близостью к жизни. Получаем литературу акынов: увидел, спел, забыл, смотришь дальше. А ведь еще появилась возможность без промедления донести до сведения автора, что он придурок. Для этого достаточно вырвать из контекста фразу или, что встречается еще чаще, руководствоваться собственными представлениями, не обращая внимания на текст автора. Читатели литературы акынов, как правило, люди с раз и навсегда сформированными представлениями. Картина мира окончательно сложилась в их головах, и новые факты на нее повлиять не могут. Факты или подтверждают их представления, или отбрасываются
за ненадобностью. Ну, и где здесь место для литературы, спрашивается? Актуальность текстов — это и есть смерть литературы. Читатели с железобетонными представлениями о мире и, добавим, сами писатели-акыны — лишают существование литературы смысла. Я называю это эволюционной деградацией чтения, у людей катастрофически теряется способность эмоционального и интеллектуального понимания текста, а еще вырабатывается синдром восприятия ключевых фраз. Их сейчас специально выделяют, чтобы народ не пропустил.— Хорошо излагаете, смело, — похвалил Абрикосов. — Не могли бы привести пример сформированных представлений?
— Не буду умничать. Покажу пальцем. Во всем виноват Чубайс. В чем заключается особая пагубность действий этого мифологического персонажа по сравнению с прочими славными работниками, сказать не может никто. Но этого и не требуется. Виноват и все. С некоторых пор об этом все знают. Точнее, думают, что знают. На самом деле никто ничего не знает и знать не хочет. Об этом всем сказали, так правильнее. Десять тысяч раз. Этого числа обычно хватает, чтобы последний идиот затвердил.
— А что, мне понравилось, — признался Абрикосов. — Не без лихости, но доходчиво. Можно, я буду использовать ваши умозаключения в текущей переписке?
— Валяйте. Да, кстати, раз уж мы заговорили о милых нашему сердцу читателях. Думающие люди вовсе не исчезли. Мне приходят письма с такими тонкими вопросами, что я частенько затрудняюсь с ответом. Скажем, читательница Нина поинтересовалась наличием у современных писателей совести? Каково? Наверняка, она спрашивала об этом и у вас. Вы, наверное, ей уже ответили? Не поделитесь, что вы написали?
— Но я не знаю никакой Нины. К сожалению, девушки мне пишут крайне редко. А насчет совести... Признаюсь, что мне абсолютно наплевать, есть ли у писателя совесть или ее нет. Меня интересуют литературные произведения. А совесть — личное дело каждого. По секрету скажу, практика показывает, чем меньше у писателя совести, тем забавнее получается сочинение. Мне так кажется. Впрочем, это дело субъективное. Кто оценивал?
— Я правильно понял, Нина не присылала вам писем?
— Нет. Последнее письмо от читателя я получил три года назад. От Марка.
— Матфей, Марк, Лука и Иоанн, как же, помню, — не удержался я.
— Глубоко копаете. Зачем?
— Без задней мысли. Вы меня расспрашиваете о гибели литературы, я вас — о совести. Понимаете? Вы спросили меня. Я — вас.
— Теперь мы квиты?
— Только в первом приближении. Оставляю за собой право задавать вопросы и впредь.
— Но тогда и я буду задавать вам коварные вопросы.
— Я отвечу.
— Прекрасно, — сказал Абрикосов и повесил трубку.
За завтраком вместо того, чтобы правильно пережевывать комки вкусной пищи, я погрузился в тяжкие раздумья о соотношении свободы выбора и осознанной необходимости в поступках интеллигентных людей. Надо отметить, что соотношение это весьма причудливо. Граждане, хотя бы в малой степени склонные к тоталитарному мышлению, с упорством, достойным лучшего применения, считают, что свобода — это и есть осознанная необходимость. Не замечают разницы между двумя этими могучими проявлениями человеческой воли. И в этом нет ничего удивительного, на русском языке использованные выше слова смотрятся диковато, поскольку пока еще не приобрели широкого распространения.
Свобода без проблем подменяется волей. Осознанность смотрится исключительно иностранным понятием, не прижилось в наших краях предложение: «думать надо, прежде чем что-то делать» — это ведь всего лишь благое пожелание, и без труда перебивается традиционным авосем. Представление о необходимости лучше всего иллюстрирует пословица: «хочешь жить — умей вертеться».
Вот и получается, что осознанная необходимость — всего лишь образец заграничного умствования, которое можно понять, только если перевести на русский язык. Это не трудно. Выходит красиво — делай, что тебе говорят, а то наваляют! Каждый осознает, что начальству виднее, а по башке от него получать необходимо, иначе какое же это начальство! Правда, в подобном переводе высказывание теряет философскую утонченность, но зато приобретает функциональную стройность.