Чья-то смерть
Шрифт:
— Вы не можете себе представить, как это мне было тяжело. Он умер один.
— Один! Как собака.
— Это не называется умереть.
— Помилуйте! Это называется околеть.
Люди кучками задерживались на площадках. С тайной радостью ухватывались за эту смерть. Маленькие сборища многословно жалели Годара.
Хозяйка, отправляясь за покупками, столкнулась с соседкой, выходившей с той же целью. Третья спускалась с верхнего этажа. Соединение произошло:
— Вот уж я была поражена, когда мне утром сказали!
— Бедняга! Умереть неведомо как, ночью.
— У него еще живы родители, вы подумайте!
— Он, по-видимому,
— Вы не знаете, откуда он родом?
— Из горных мест, кажется.
На звук голосов выходили другие женщины; так как обед у них стоял на плите и они собирались поговорить только минутку, они не брали с собой ключей; но чтобы от сквозняка не захлопнулась дверь, они выдвигали засов наружу, и стальной конец, торча как язык, опирался о наличник, всюду одинаково.
Пока они говорили о старом машинисте, ветер с улицы, через приоткрытые входы, врывался навстречу ветру со двора. Тогда двери настежь отворялись, потом громко хлопали.
Женщины замечали, на миг, угол коридора, красные плитки кухонного пола, кровать в комнате со светлыми обоями.
Так каждая дверь делала как бы прерывистые признания. О соседях узнавалось такое, чего раньше никогда не знали. А у них палисандровая кровать! В кухне нет линолеума. На стене висит распятие с веткой. Так жизнь, прошлое, стремление к счастию, идеал каждой семьи впервые вырывались наружу, становились внешним запахом. Жилища трепетали навстречу друг другу, благодаря мертвому. И все это сливалось на лестнице.
Показался одетый в темное человек, поднимавшийся наверх.
Собравшиеся шепнули:
— Это городской врач!
Господин прошел, приподняв шляпу.
Женщины помолчали минуту. Они думали: «В общем, в таких делах есть хорошая сторона: в дом приходят прилично одетые люди».
Потом, с беспокойством: «Только, должно быть, лестница показалась ему ужасной. Швейцар так плохо ее убирает».
И молчаливое размышление закончилось словами, произнесенными одной из женщин:
— Как, однако, плохо убирают лестницу!
Доктор спустился обратно. Выражение лица с той минуты не изменилось.
— Если вы думаете, что это на них производит впечатление! Они привыкли!
— Они живут трупами!
При виде этого профессионального равнодушия хотелось еще более растрогаться, действительно опечалиться, чтобы показать, что дом дорожит своим покойником, хотя бы другим до него не было дела.
И вот группа женщин пребыла, с той смутной и порывистой душой, которая бывает у церковных толп. Как и те, она мимолетно постигла нечто выше земной судьбы и человеческой власти; как и те, она потрудилась, один миг, чтобы воплотить некоторые мечты человека: о существе, чувствующем себя всем, и о жизни, которой нет конца.
Разговаривая, женщины не переставали думать, что им предстоят покупки и что рано или поздно надо будет идти; они были связаны точно старинной семейной приязнью; для того, чтобы вместе было хорошо, не требовалось ни оживленных речей, ни какой-либо особой причины.
Промолчав, произносили спокойным голосом, без желания возобновить собеседование и только чтобы оправдать его длительность:
— Бедняга! И это называется умереть!
Наконец, они разошлись; на улице они больше обычного были довольны. Им казалось, что в взволнованном доме они почерпнули какую-то силу; они расточат ее, где придется.
Из-за этого переполнения, из-за этого внутреннего напряжения они, казалось,
улыбались.Останавливаясь перед лотками зеленщиков и беря в руку пучок овощей, они, вместо того, чтобы глядеть на землистые стебли, поворачивали головы к незнакомым женщинам, стоявшим рядом, и думали: «В нашем доме сегодня умер один бедняга».
Вечером дом решил возложить венок на гроб. Мысль возникла в третьем этаже. Двум девочкам было поручено обойти семьи с подписным листом. Дети двинулись в путь, заучив наизусть фразу, которую надо будет говорить жильцам. Они держали за углы гладкий лист и шли быстро; но следили за тем, чтобы его не помять и не порвать. У порога они переглядывались, вздыхали, смотрели на дверь, шумно вытирали ноги о половик, в надежде, что их тогда услышат и им не придется звонить. Дернуть звонок казалось им страшно ответственным делом; в этом звуке есть что-то дерзкое и бесповоротное.
У семей горели лампы; в кухнях — маленькие лампы, чей огонек, похожий на лезвие перочинного ножа, делает только узкую зарубину в темноте; в столовых — большие лампы, чей абажур отмечает на столе и на полу мягко очерченный оазис, где скопляется душа. Перед обедом дети работали, согнувшись над тетрадями; отец читал газету; мать смотрела за плитой. В потрескивавшем котле, в прожорливом звуке пера, в парусном шуме развернутой газеты чувствовалось равновесие. Жизнь не текла с места на место, как вода по склону; она была стоячей и горизонтальной. Тикание часов только слегка шевелило ее и подергивало видимой рябью.
И вот звонок. Перо останавливалось, газета опускалась, мать сдвигала котел с огня; и звонок вонзался в семью, словно камень в лужу, расходясь все более широкими, все более слабыми кругами. Каждый чувствовал, как у него бьется сердце. Столько может войти, когда отворяется дверь: вдруг, письмо, и то, чего не знаешь. Может быть, жизнь семьи сразу изменится. Пока мать шла к двери, отец нетерпеливо говорил: «Поди, открой»; школьник прерывал свое писание, не зная, нужно ли будет его продолжать, когда дверь откроется. Вся семья принимала форму, приспособленную к неведомому. Вся семья рыла себе душу, чтобы приготовить место неведомому.
— А! Это вы, детки?
И входил Жак Годар.
Когда обход кончился, решили сейчас же заказать венок. Вечер был ясный. Три дамы из дома, в косынках и туфлях, отправились в магазин по соседству. Им никогда еще не случалось выходить вместе, вот так, втроем, даже на рынок. И так как они были вместе, они были довольны, что им не надо нести корзин, помнить о разных покупках, думать об обеде. Их прогулка началась в тот тихий час, когда в уличном ветре есть отдаленная свежесть и электрический свет покрывает тротуары точно дерном. Они шли строем; после первого поворота, они зашагали в ногу. Им показалось, что они молоды, что они не замужем, что они — школьные подруги и скачут на одной ноге под хороводную песню.
Они думали о Жаке Годаре, как девочки думают о соседском мальчике, невинно, с любопытством и ласковой насмешкой. Он возникал перед ними как мужчина, но с телом легким, почти без возраста.
Женщины остановились, Жак Годар вдруг опять постарел, поседел, стал человеком опытным, бывалым, почтенным. Они стояли перед выставкой венков, которые торговец собирался уже вносить в магазин. Они тоже снова постарели, сразу; они знали жизнь, горести, все, что приходится вынести, пока не умрешь. И умереть уже не казалось им, как девочкам, страной на краю света.