Цицерон
Шрифт:
Но гражданские неурядицы никак не могли улечься. Новые и все большие беды одна за другой обрушивались на Рим и предвещали еще долгую гражданскую войну. Народный трибун Публий Сульпиций Руф, на которого сенат рассчитывал как на своего сторонника, внезапно предложил ряд революционных законов, тут же вызвавших бурные столкновения на форуме. Вопреки мнению сенаторов он предлагал прежде всего запретить консулу Корнелию Сулле продвигаться еще дальше на Восток и продолжать борьбу против Митридата. Руф заключил тайное соглашение с Гаем Марием, который вопреки очевидному желанию сената сам стремился стать во главе военных действий. По настоянию Сульпиция трибуны лишили Суллу командования, дабы передать его Марию. Сулла отказался подчиниться. Произнеся весьма ловко построенную речь (она во многом предвосхищает речь Цезаря в 49 году перед переходом Рубикона), он убедил своих солдат следовать за ним и двинулся на Рим. По дороге он сжигал усадьбы, где засели сторонники Сульпиция, а вступив в столицу, провел ряд законов, отменявших решения трибунов, и объявил врагами республики Гая Мария, его сына, Сульпиция и некоторых других.
Момент был мало подходящим для вступления в политическую борьбу, которая все меньше походила на столкновение мнений и все больше на самый обыкновенный разбой. По всей вероятности, Цицерон находился в Риме, когда Сулла, можно сказать, штурмом взял город. Видения этого времени продолжали преследовать его еще и тогда, когда он в роли консула ожидал, что Катилииа с сообщниками последуют примеру Суллы. Но не менее глубокое впечатление, кажется, произвели на юношу события, в результате которых был обречен на проскрипции Гай Марий. Престарелый консулярий тайно покинул Рим и добрался до Остии, где один из друзей приготовил для него корабль. Однако изменившиеся обстоятельства заставили Мария в очень трудных и опасных условиях искать убежища в Минтурнских топях в дельте Лириса. Плутарх весьма полно, со множеством романтических деталей, рассказывает об этом эпизоде. Цицерон тоже в нескольких речах вспоминает бегство своего соотечественника. В речи в защиту Планция он подробно описывает, как магистраты Минтурн оказали Марию помощь, но умалчивает о том, что сначала эти же магистраты решили убить Мария и лишь позже изменили свое намерение и спасли его. Он ни словом не упоминает об осле, который в момент вступления Мария в дом, где ему надлежало находиться под стражей, с победным ревом бросился к водопою, вместо того чтобы начать есть приготовленное для него сено — что и было воспринято как предзнаменование, заставившее декурионов Минтурн изменить свои первоначальные планы. Не говорит Цицерон и о солдате из варваров (скорее всего кимвре), который пробрался в комнату Мария с намерением убить его, но не решился, услышав сверхъестественный голос и увидев внезапно разлившийся ослепительный свет. Плутарх сообщает, что все эти события были изображены на картинах, написанных по заказу друга Мария — того самого, что нашел для него в Мин-турнах корабль, все-таки доставивший в конце концов полководца в Африку.
Неудивительно, что Цицерон остро ощутил атмосферу эпического предания, которая создалась вокруг этого эпизода. Не только подвиги полководца, но и собственная семейная традиция заставляли его восхищаться Марием.
В следующем году, когда Марий вернулся в Рим и вновь стал во главе республики, Цицерон видел его и слышал его речь к народу, произнесенную, по-видимому, на сходке. Марий говорил о том, какие страдания он вынес, будучи изгнанным с родины, видя свое имущество разграбленным, а сына принужденным разделять его бегство, говорил, что тем не менее никогда не терял самое драгоценное свое достояние — мужество и virtus — ту внутреннюю силу, которая постоянно жила в нем.
Жизнь, исполненная драматических перипетий, воинских подвигов и борьбы на форуме, ознаменованная несколькими триумфами, изгнанием, победным возвращением в Рим и завершившаяся в день январских ид, первых же после его возвращения в столицу, — все это само собой складывалось в поэму. Эту поэму Цицерон написал. Нам неизвестно точно время ее создания, но можно думать, что он сложил ее под непосредственным впечатлением событий — когда ему шел двадцатый год, когда он жил особенно напряженной духовной жизнью и находился под влиянием Архия — поэта, с которым нам вскоре предстоит познакомиться. Как бы то ни было, поэма эта, от которой сохранилось 13 стихов и несколько разрозненных упоминаний, осталась в памяти потомков. В 45 году на нее сошлется внук Мария, когда станет просить Цицерона взять на себя его защиту в суде. Он просил об этом, сообщал Цицерон Аттику, «во имя нашего родства, во имя «Мария», мной написанного, во имя ораторской славы Луция Красса, его прадеда».
Отрывок поэмы, сохранившейся до наших дней, приведен самим Цицероном в трактате «О предвидении». Он содержит рассказ об оракуле, который возвестил Марию «день славы и возвращения»: однажды Марий увидел, как на вершине дерева сражаются орел и змея; притаившаяся в листве змея напала на птицу и ранила ее, но орел сумел схватить змею в когти, нанес ей бесчисленные удары клювом и, наконец, сбросил врага в протекавший рядом ручей; одержав победу, орел расправил крылья, взмыл в небеса и полетел навстречу восходившему солнцу; неожиданно раздавшийся удар грома скрепил пророчество.
Вряд ли можно допустить, что Цицерон просто выдумал эту сцену: в Арпипе частенько показывали «дуб Мария» — тот самый, с которого и взлетел «орел, золотистая птица, Юпитера вестник».
Разрозненные сведения такого рода позволяют составить себе некоторое представление о поэме в целом. Написанная после смерти Мария или, во всяком случае, после его изгнания и возвращения, она должна была начинаться с воспоминаний о прошлом, со сцены знамения, которая была выписана вплоть до мельчайших деталей: змея, тонущая в ручье, символизировала судьбу врагов Мария, тщетно преследовавших маститого консулярия в топях Минтурн. Жизнь героя вряд ли описывалась здесь полностью, от начала до конца. То не была, по всему судя, эпопея в духе Энния, а тщательно разработанный драматический эпизод, иллюстрировавший тему Судьбы, близкий по композиции к сходным эпизодам у Гомера.
Такова, как можно предположить, была поэма о Марии. В ней нашел себе выражение местный патриотизм жителя Арпина, но в гораздо
большей мере — восторг перед человеком, который спас Рим, заградив дорогу опустошительному нашествию варваров, восхищение его virtus, силой духа полководца, которого не сломили беды и неудачи. Но можно заметить здесь и другое чувство, которое исподволь начинает просыпаться в молодом поэте: стремление — может быть, неосознанное — сравняться с великими мужами Рима, взглянуть в лицо опасностям, грозящим каждому, кто вступает на путь управления государством. Скорее всего именно в этом источник восторга и вдохновения, одушевлявших автора «Мария», В сущности, поэму эту можно было бы считать всего лишь незрелым произведением юности, но воспоминание о ней осталось у Цицерона надолго. Когда настал его черед изведать изгнание, он вспомнил о Марии и сравнил себя с ним — например, в благодарственной речи к народу, вернувшему его из ссылки. Эта манера характеризовать себя, характеризуя других, типична для Цицерона. Она порождена не тщеславием, а способностью ставить себя на место другого человека и переживать те чувства, которые испытывал он. Цицерон писал свою поэму в двадцатилетием возрасте и не мог тогда предположить, что сходная судьба ждет его самого, но, рассказывая о своем герое, он уже пережил все опасности, с ней связанные. В сущности, эта способность и делает человека поэтом.Когда отец Цицерона отвез его в Рим и представил старому Муцию Сцеволе, он одновременно поручил его и заботам друга или родственника их семьи Марка Пупия Пизона, который был лишь несколькими годами старше Цицерона, но уже снискал себе славу многообещающего оратора. Отец выбрал Пизона не только из-за его таланта, но, по свидетельству Аскония, также и потому, что тот вел жизнь, достойную нравов предков, и был весьма начитан. Пизон как раз вступал на «дорогу почестей»; ему предстояло стать квестором в 83 году, претором, правда, лишь в 72-м, а консулом в 61-м, после службы в восточной армии Помпея в качестве легата, и двумя годами позже Цицерона, его, если можно так выразиться, ученика. В приписываемой Саллюстию «Инвективе против Цицерона» можно прочесть, будто последний почерпнул свое «неумеренное» красноречие у Пизона, но заплатил за эти уроки целомудрием. Это, разумеется, одна из тех клевет, которыми во все времена награждают друг друга политические противники, но в ней достойно внимания свидетельство о том, что Пизон оказал на Цицерона некоторое влияние в годы ученичества, в начальную пору ораторской деятельности. Примечательно, что в доме Пизона жил и принимал участие в его ученых занятиях философ-перипатетик по имени Стасей — ученики Аристотеля представляли философскую доктрину, которая, по собственному признанию Цицерона, была особенно плодотворна для оратора. Через Стасея и благодаря Пизону Цицерон и познакомился с философией Аристотеля, склонность и уважение к которой он испытывал на протяжении всей жизни.
В те годы, однако, на жизненном пути ему встречались и другие философы, многие из них вызывали его горячий интерес. Первым был эпикуреец Федр, произведший на Цицерона сильное впечатление искусством речи, жизненной умеренностью, очевидной добротой и готовностью всегда прийти на помощь. На какое-то время Цицерон сделался эпикурейцем. Затем настал черед Филона из Лариссы — философа академической школы, который, дабы избежать треволнений, связанных с Митридатовой войной, в 88 году перебрался в Рим. Филон исповедовал учение скептической Академии, то есть философию Карнеада, пытаясь, однако, обнаружить признаки и критерии если не положительных знаний о мире, то по крайней мере вероятностного знания, на основе которого можно было бы строить некоторую деятельность. Он не только не присоединялся к традиционному в платонизме осуждению риторики, но, напротив того, признавал ее пользу и даже формулировал определенные наставления, призванные помочь при подготовке ораторских выступлений, ибо полагал, что философу не пристало оставаться безразличным к положению в государстве и что дело оратора указывать в каждом отдельном случае, какое из обсуждаемых мнений наиболее оправдано, наиболее соответствует нравственному благу и приличию. Сам он говорил не без блеска, и Цицерон, как и в случае с Федром, увлекся не только учением, но и человеком, его проповедовавшим, и перешел из школы Эпикура в лагерь последователей Платона.
Вскоре он познакомился и со стоицизмом. Ввел его в это учение некий Диодот, открывший молодому человеку все тайные соблазны диалектики, которую стоики весьма ценили и рассматривали как отрасль знания, дополняющую ораторское искусство. По причинам, нам точно неизвестным, Диодот близко сошелся с Цицероном и поселился в его доме, где прожил долгие годы вплоть до своей смерти около 60 года. Под старость Диодот ослеп и проводил дни, играя на лире, слушая чтецов, знакомивших его с многочисленными научными сочинениями, и решая задачи по геометрии — и после утраты физического зрения он умственным взором продолжал ясно видеть геометрические фигуры. Умирая, он завещал все свое скудное имущество Цицерону, другой семьи у него, по-видимому, не было.
Среди наставников Цицерона был и еще один стоик, Луций Элий Стилон, в центре внимания которого находилась не столько диалектика, сколько проблемы языка и стиля; Цицерон довольно подробно рассказывает о нем в «Бруте». Занимаясь проблемами латинского словаря, он уделял также много времени прошлому Рима, истории его учреждений и его литературе, проложив тем самым путь, по которому вскоре пошел Варрон, также бывший учеником Стилона. Риторикой как таковой, однако, он серьезно не занимался никогда: она, по-видимому, плохо сочеталась с его убеждениями философа-стоика. Для близких друзей он тем не менее составлял речи и записывал их текст, став таким образом одним из очень немногих римлян, причастных к логографии. Цицерон считал его речи «несерьезными» и, по всему судя, немного почерпнул из его уроков, разве что вкус к ранней римской литературе или, во всяком случае, знакомство с ней.