Циники. Бритый человек (сборник)
Шрифт:
В первую минуту меня поражает женское небрежение страхом и осторожностью, во вторую – я прихожу к другому, более логическому выводу: супруг Маргариты Павловны, бывший ротмистр Сумского гусарского полка, уже расстрелян. По всей вероятности, в начале этой недели, так как еще в субботу на прошлой у очаровательной Маргариты Павловны приняли передачу.
Скромность уводит меня от освещенного окна.
Какая мертвая улица!
Казацкое солнышко, завернувшись в новенький бараний кожух, сидит на трубе.
Хрустит снег.
Семиэтажный дом смотрит на меня с противоположной
Чем ближе я подхожу к вечности, тем игривее становятся мои мысли.
Не бросить ли, в самом деле, веселенький царский гривенник в воздух? Благо, завалялся он в кармане от доковчеговых времен.
Я не поклонник монархии:
– «Решка» за бессмертие!
Случаю – представляется случай покаверзничать.
Гривенник блеснул в воздухе, как капелька, упавшая с луны.
– «Орел», черт побери!
Противоположную сторону рассек переулочек, стиснутый домами и завернутый в ночь (как узкая, стройная женщина в котиковую, до пят, шубу).
В переулочке проживала когда-то дебелая вдова. Я называл ее «моя крошка».
Во вдове было чистого веса пять пудов тридцать фунтов.
А все-таки мы самый ужасный народ на земле.
Недаром же в книге «Драгоценных драгоценностей» арабский писатель записал:
«Никто из русов не испражняется наедине: трое из товарищей сопровождают его непременно и оберегают. Все они постоянно носят при себе мечи, потому что мало доверяют друг другу и еще потому, что коварство между ними дело обыкновенное. Если кому удастся приобрести хотя малое имущество, то уже родной брат или товарищ тотчас начинают завидовать и домогаться, как бы убить его и ограбить».
Казацкое солнышко напоминает мне веселый детский пузырь. Какой-то соплячок выпустил из рук бечевку, и желтый шарик улетел в звезды.
На углу дремлет извозчик. Чалая кобыла взглянула на меня равнодушным, полированным под мореный дуб глазом.
Лошади, конечно, наплевать!
Двор. Грустный и брюнетистый – как помощник провизора. С четырех сторон мрачные высоченнейшие стены. Без всяких лепных фигурочек, закавычек и закругляшек.
Мимо ворот проковыляла кляча.
Пьяная потаскушка забористо выхрипывает:
Ты, говорит,Нахал, говорит,Каких, говорит,Не-ма-а-ало.Все ж, говорит,Люблю, говорит,Тебя, говорит,Наха-а-ала.Поднимаюсь по черной лестнице. Железные ржавые перила, каменные, загаженные, вышарканные ступени и деревянные, в бахроме облупившейся клеенки, крашенные скукой двери чужих
квартир.Сквозь мутное стекло глядят звезды.
Лень тащиться еще два этажа. А что, ежели с пятого?
Визгливый женский голос продырявил дверь. Я оглянулся в сторону затейных растеков и узорчиков собачьей мочи. Мягко и аппетитно чавкнуло полено. Неужели по женщине?
Мне пришла в голову счастливая мысль, что, может быть, некоторые старые способы в известных случаях приносят пользу.
Луна состроила издевательскую рожу.
Полез выше.
1919
«Винтовку в руку, рабочий и бедняк! В ряды продовольственных баталионов. В деревню, к кулацким амбарам за хлебом. Симбирские, уфимские, самарские кулаки не дают тебе хлеба – возьми его у воронежских, вятских, тамбовских…»
Это называется «катехизисом сознательного пролетария».
Большевики дерутся (по всей вероятности, мужественно) на трех фронтах, четырех участках и в двенадцати направлениях.
Из приказа Петра I:
«Кто с приступа бежал, тому шельмованным быти… гонены сквозь строй и, лица их заплевав, казнены смертию».
Из приказа Наркомвоенмора:
«Если какая-нибудь часть отступит самовольно, первым будет расстрелян комиссар, вторым командир».
Еще:
«Трусы, шкурники и предатели не уйдут от пули. За то я ручаюсь перед лицом всей Красной Армии».
– Доброе утро, Ольга.
– Доброе утро, Володя.
На гробе патриарха Иосифа в Успенском соборе братина, чеканенная травами. По ободку ее вилась надпись:
«Истинная любовь уподобится сосуду злату, ему же разбитися не бывает; аще погнется, то разумно исправится».
Дело обстояло довольно просто.
На черной лестнице седьмого этажа в углу примостился ящик с отбросами – селедочные хвосты, картофельная шелуха, лошадиные вываренные ребра.
Я вылез из шубы и бросил ее на ящик. Потом снял с головы высокую, из седого камчатского зверя, шапку (чтобы она, боже упаси, не помешала мне как следует раскроить череп).
На звезды наполз серебряный туман. Луна плавала в нем, как ломтик лимона в стакане чая, подбеленного сливками.
Надо было разбить толстое запакощенное стекло.
Я стащил с левой ноги калошу и ударил. Стекло, хихикнув, будто его пощекотали под мышками, рассыпалось по каменной площадке и обкусанным ступеням довольно крутой лестницы.
Некрепкий ночной морозец пробежал от затылка по крестцу, по ягодицам, по ляжкам – в потные трясущиеся пятки. Словно за шиворот бросили горсть мелких льдяшек.
Каркнула птица. В темноте она показалась мне франтоватой. Ее крылья трепыхались, как фрачная накидка. Светлый зоб был похож на тугую крахмальную грудь.
А ведь в Париже еще носят фрак. Черт с ним, с Парижем!
Мне захотелось взглянуть на то место, где через несколько минут должен был расплющиться окровавленный сверток с моими костьми и мясом.