Цинковые мальчики
Шрифт:
С одним долго говорила. Я добивалась от него признания о мучительности этого выбора — стрелять или не стрелять. А он уходил, для него как бы не существовало тут драмы. Что хорошо — что плохо? Хорошо «во имя социализма» убить? Для этих мальчиков границы нравственности очерчены военным приказом.
У Ю. Карякина: «Ни об одной истории нельзя судить по её самосознанию. Это самосознание трагически неадекватно». А у Кафки прочла о том, что человек безвозвратно потерян в самом себе.
Но я не хочу больше писать о войне…
5-25 сентября 1988
Ташкент. В аэропорту душно пахнет дынями, не аэропорт, а бахча. Два часа ночи. Смотрю на ртутный столбик: тридцать градусов выше нуля. Бесстрашно ныряют под такси толстые полудикие кошки, говорят, афганские. Среди загоревшей курортной толпы, среди ящиков, корзинок с фруктами прыгают на костылях молодые солдаты (мальчишки). На них никто не обращает внимания, уже привыкли. Они спят и едят тут же на полу, на старых газетах и журналах, неделями не могут купить билеты в Саратов, Казань, Новосибирск, Ворошиловград, Киев, Минск… Где их искалечили? Что они там защищали? Никому не интересно. Только маленький мальчик не отводит от них своих широко раскрытых глаз и пьяная нищенка подошла к одному солдатику:
— Поди сюда… Пожалею…
Он отмахнулся костылём. А она, не обидевшись, добавила ещё что-то печальное и женское.
Рядом со мной сидят офицеры. Говорят о том, какие у нас плохие протезы. О брюшном тифе, о холере, малярии и гепатите. Как в первые годы не было ни колодцев, ни кухонь, ни бань, нечем было мыть посуду. А ещё о том, кто что привёз: кто — «видик», кто — «Шарп» или «Сони». Для одних война — мачеха, для других — мать родная. Запомнилось, какими глазами они смотрели на красивых, отдохнувших женщин в открытых платьях…
Достоевский писал о военном сословии, он называл их «самыми незадумывающимися людьми в мире».
В накопителе запах испорченного туалета. Долго ждём самолёта на Кабул. Неожиданно много женщин.
Отрывки из разговоров:
— Теряю слух. Первыми перестал слышать высоко поющих птиц. Овсянницу, например, не слышу начисто. Записал её на магнитофон и запускаю на полную мощность… последствие контузии в голову…
— Сначала стреляешь, а потом выясняешь, что это женщина или ребёнок… У каждого свой кошмар…
— Ослик во время обстрела ложится, кончится обстрел — вскакивает.
— Кто я буду в Союзе? Проститутка? Это мы знаем. Хотя бы на кооператив заработать… А мужики? Что — мужики? Все пьют.
— Генерал говорил об интернациональном долге, о защите южных рубежей. Даже расчувствовался:
«Возьмите им леденцов. Это же дети. Лучший подарок — конфеты…»
— Офицер был молодой. Узнал, что отрезали ногу, заплакал. Лицо, как у девочки, — румяное, белое. Я сначала боялась мёртвых, особенно если без ног или без рук… А потом привыкла…
— Берут в плен. Отрезают конечности и перетягивают жгутами, чтобы не умерли от потери крови. И в таком виде оставляют, наши подбирают обрубки. Те хотят умереть, их лечат.
— На
таможне увидели мой пустой саквояж: «Что везёшь? „— „Ничего“. — «Ничего?“ Не поверили. Заставили раздеться до трусов. Все везут по два — чемодана.— Вставай. А то проспишь царство небесное… — Это уже над Кабулом.
Идём на посадку.
…Гул орудий. Патрули с автоматами и в бронежилетах требуют пропуска.
Я не хотела больше писать о войне. Но вот я на настоящей войне.
Что-то есть безнравственное в разглядывании чужого мужества и риска. Вчера шли на завтрак в столовую, поздоровались с часовым. Через полчаса его убил случайно залетевший в гарнизон осколок мины. Целый день пыталась вспомнить лицо этого мальчика…
Журналистов здесь называют сказочниками. Писателей тоже. В нашей писательской группе одни мужчины. Рвутся на дальние заставы, хотят пойти в бой. Спрашиваю у одного:
— Зачем?
— Мне это интересно. Скажу: на Саланге был… Постреляю…
Не могу отделаться от чувства, что война — порождение мужской природы, во многом мне непостижимое.
Из рассказов:
— Я выстрелил в упор и увидел, как разлетается человеческий череп. Подумал: «Первый». После боя раненые и убитые. Все молчат… Мне снятся здесь трамваи. Как я на трамвае еду домой… Любимое воспоминание: мама печёт пироги… В доме пахнет сладким тестом…
— Дружил с хорошим парнем… А потом видишь, как его кишки гирляндой на камнях висят… Начинаешь мстить…
Ждём караван. Ждём два-три дня. Лежим в горячем песке, ходим под себя. К концу третьего дня сатанеешь. И с такой ненавистью выпускаешь первую очередь… После стрельбы, когда все кончилось, обнаружили: караван шёл с бананами и джемом… На всю жизнь сладкого наелись…
Написать (рассказать) о самом себе всю правду есть, по замечанию Пушкина, невозможность физическая.
…На танке красной краской: «Отомстим за Малкина».
Посреди улицы стояла на коленях молодая афганка перед убитым ребёнком и кричала. Так кричат, наверное, только раненые звери.
Проезжали мимо убитых кишлаков, похожих на перепаханное поле. Мёртвая глина недавнего человеческого жилища была страшнее темноты, из которой могли выстрелить.
В госпитале видела, как русская девушка положила плюшевого мишку на кровать афганского мальчика. Он взял игрушку зубами и так играл, улыбаясь: обеих рук у него не было. «Твои русские стреляли, — перевели мне слова его матери. — А у тебя есть дети? Кто — мальчик или девочка?» Я так и не поняла, чего больше в её словах — ужаса или прощения?
Рассказывают о жестокости, с которой моджахеды расправляются с нашими пленными. Ударило в сознание средневековьем. Здесь и на самом деле другое время, календари показывают четырнадцатый век.
У Лермонтова в «Герое нашего времени» Максим Максимыч, оценивая действия горца, который зарезал отца Бэлы, говорит: «Конечно, по-ихнему он был совершенно прав», — хотя с точки зрения русского поступок зверский. Писатель уловил эту удивительную черту русского народа — умение стать на позицию другого народа, увидеть вещи и «по-ихнему».