Цирк "Гладиатор"
Шрифт:
В другой раз, набивая здоровой рукой трубку, сообщил взволнованно:
— Достал потрясающую телеграмму! Слушай, читаю в орфографии Распутина: «Миленький папа и мама! Вот бес–то силу берёт окояный. А дума ему служит; там много люцинеров и жидов. А им что? Скорее бы божьего по мазенника долой. И Гучков господин их прохвост — клевещет, смуту делает. Запросы. Папа! Дума твоя, что хошь, то и делай. Какеи там запросы о Григории. Это шалость бесовская. Прикажи. Не какех запросов не надо, Григорий». Каково? «Дума твоя, что хошь, то и делай»… Одевайся, едем в Думу — там отхлещут сегодня царских приспешников по щекам.
Они ехали в Таврический дворец. Нина удивлялась — давно не видела такого общества. Глядя на блещущие тёмно–коричневым
— Наши святые воины совершают чудеса. Мы терпели временные неудачи, но побеждены были не войска, а дальний тыл. Тыл не поспевает за армией, лишает её оружия и снарядов. Чиновники тыла погрязли в злоупотреблениях. Вы грозите им военным судом? Полноте — это сказки, страшные для детей младшего возраста. На кого накинете вы петлю? На сцепщика поездов, на конторщика? В бытность мою на фронте я слышал рассказ о том, как солдат, желая избавиться от службы, отрубил себе три пальца и сказал: отстрелили. Пальцы нашли, а солдата уличили. На войне суд беспощаден — привязали к столбу и расстреляли. А скажите, не слыхали вы про изменника, который предал первоклассную крепость Ковно, лишил отечество целых дивизий, отдал врагу артиллерию и склады снарядов? Генерал Григорьев. Для него страшен оказался военный суд? Конечная судьба — беспечальная жизнь, как для Стесселя и Небогатова. А тот злодей, который обманул всех нас лживыми уверениями, кажущейся готовностью к страшной войне, который тем сорвал с чела армии её лавровые венки и растоптал их в грязи лихоимства и предательства, который грудью встал между карающим мечом закона и изменником Мясоедовым? Куда же бросаете вы мёртвую петлю? Туда, вниз. Нет, поднимите её выше, выше, доведите её до уровня вам равных. Ведь тот министр головой ручался за Мясоедова: Мясоедов повешен, где же голова поручителя? На плечах, украшенных вензелями!..
Коверзнев наклонялся к Нине, шептал:
— Слышишь? Погоди, они доберутся и до военного министра. Все — в крепкий кулак! И — по немцам! Тогда уж мы ударим!..
Она думала: «Это одни разговоры. Разве изменишь что–нибудь, если повесишь одного Сухомлинова? Сколько ещё таких останется». Но Коверзневу не возражала.
А он, возвращаясь из Союза георгиевских кавалеров, скидывая шинель на руки Маше, говорил возбуждённо из коридора:
— Читала? Брусилов–то мой прёт и прёт! Австрийцы сдаются пачками!
Подвигая тарелку, играя над ней перечницей, хвастался:
— Англичане в Месопотамии и под Константинополем задают драпу, французы, отвоевав два метра на реке Изер, трубят на весь мир о победе… А мы заняли Эрзерум, рвёмся к Вене!.. Нет, нечего отсиживаться в тылу — надо на фронт.
Жуя мясо, морщась от горчицы, он сгибал и разгибал пальцы раненой руки.
По опыту Верзилина Коверзнев занимался каждое утро гантелями, пытался поднимать пудовую гирю. Нина с испугом видела, как гиря вырывалась из больной руки, падала на стружку, прикрытую ковром.
— Мишутка, уйди! Не видишь, папа может зашибить тебя!
Мальчик подходил, косолапя, к вдавившейся в податливый пол гире, пытался её поставить прямо, пыхтел, сердился.
Коверзнев подхватывал его на руки, целовал, кружил по залу.
Не задумываясь над тем, что путь к сердцу женщины лежит через её ребёнка, Коверзнев своей любовью к Мишутке покорил Нину.
Однажды, прощаясь перед сном, она не выскользнула из его рук, прижалась к груди. Опустив глаза, сказала:
— Можешь остаться.
С этого дня он стал ещё более предупредителен и нежен. А Нина, лёжа рядом с ним, думала всю ночь напролёт, что скоро опять со страхом и надеждой будет ждать его писем.
Он уехал в действующую армию вскоре после нашумевшего ареста Сухомлинова.
В июле пришли вести о страшной бойне на Стоходе, Нина ходила по комнатам, заламывая руки, — от Коверзнева давно не было писем.
Потом пришла телеграмма: «Жив здоров целую Мишутку маму». Счастливая, она плакала, закрывшись
в спальне, пыталась молиться:— Господи, ты справедливый и всемогущий… Помни, что он у нас один…
Маша, не обращая внимания на её слёзы, бубнила за дверью:
— Молока не достала. Нечем Мишку кормить… Хлеба скоро не будет… Продали бы, барыня, картинки–то — и хозяин говорил… С деньгами всего купить можно…
В городе говорили об отставке Штюрмера, о том, что Милюков публично обвинил царицу в измене…
Однажды ночью солдаты стреляли вдоль Невского… Бастовали фабрики и заводы…
Слухи о революции становились всё упорнее и упорнее…
62
Ещё перед войной один бойкий журналист писал, что на чугунолитейном заводе Алсуфьева люди работают в таких же условиях, в каких работали рабы в древнем Египте. Вряд ли война что–нибудь изменила.
До изнеможения меся голыми ногами землю, Дуся подбадривала себя тем, что многим женщинам приходится ещё тяжелее: шишельницы ходили с обожжёнными руками и выгоревшими бровями, а мездрильщицы с соседней кожевенной фабрики напоминали покойниц…
Не сразу жизнь её привела к Алсуфьеву. Дуся никак не могла поверить, что Иван сбежал от неё в дороге. Она была уверена, что он отстал на какой–нибудь станции. И поэтому, приехав в Петербург, она целыми сутками встречала поезда, надеясь найти его среди приезжающих. Где, как не на вокзале, он мог её разыскивать, думала она, и с радостью ухватилась за предложение мыть вокзальную уборную — это давало ей возможность быть всё время на станции. Но поезда приходили один за другим, а Ивана не было. Ей всё труднее и труднее становилось нагибаться. Наступала осень, Дуся не видела выхода. Стараясь скопить хоть какие–нибудь копейки, она рылась в поисках объедков в мусорных ящиках… Если бы не огромная любовь к тому существу, которого она ещё не знала, но которое уже ясно ощущала под своим сердцем, она бы наложила на себя руки. Работала она до последней минуты. Добрые люди свезли её в родильный дом, а там одна из соседок по палате дала ей адрес, где можно было найти пристанище. Дождливым мартом Дуся вышла из больницы, бережно прижимая к тугим грудям завёрнутого в мешковину сыночка.
Трамвай привёз её на Нарвскую заставу. Робко показывая встречным бумажку с нацарапанным адресом, она отыскала на окраине покосившуюся хибару.
Хозяйка — неопрятная расплывшаяся старуха с засаленными волосами — лежала в постели.
— Если бы не сломала ногу, ни в жизнь бы не пустила. Куда тебя с робенком–то? — проворчала она.
У Дуси выступили слёзы.
— Раздевайся уж, чего нюни–то распустила, будешь топить печь, носить воду, прибираться. Когда начнёшь работать — расплатишься.
Дуся со страхом смотрела на спящих по углам людей, накрывшихся лохмотьями.
— Чего не видала? С ночной смены люди спят. Будешь жить в моей коморе, чтоб робенок не мешал им.
— Спасибо, тётечка.
Оказалось, что люди жили здесь в две смены. Ни один аршин площади не пропадал у Акимовны. Морщась от боли в ноге, наливая из полуштофа в стаканчик единственно признаваемое лекарство, старуха командовала:
— Сходи наколи дров. Утром надо рано топить печь — кипятить чай. Да оставь робенка–то, не бойся, никто его не съест… Ишь, нагуляют дитёв–то, а потом и не знают, куда с ними деваться…
Вечером Дуся легла на пол, рядом с кроватью хозяйки; дав полную молока грудь сыночке, беззвучно плакала, шептала молитву… По полу тянуло холодом, ситцевая занавеска, висящая в дверном проёме, беспокойно колебалась. Пришли мужики, налив грязного чаю по стаканам, даже не поинтересовались новой жиличкой; перекрестившись на лампаду, бухнулись спать не раздеваясь.
До тошноты пахло портянками, развешанными у печи, мокрой кожей опорков, тяжёлым духом утомлённых работой людей. Но всего обиднее было равнодушие — она тогда ещё не знала, что такое настоящая усталость.