Цитадель
Шрифт:
Это не мое дело.
В смысле, вы не знаете или не хотите знать?
Анжела молчит.
Она заболела? Что-то случилось? Она уехала в отпуск?
Я передам ваши вопросы старшей сестре.
Мой взгляд случайно падает на одеяло. Вот это неожиданность: трубки нет!
Где трубка? — спрашиваю я.
Утром доктор Артур ее убрал. Вы спали.
И что это значит? Стало лучше?
Значит, будет операция.
Когда?
А я знаю? Сегодня.
Сегодня. Успеет ли Ханна до этого вернуться? Конечно, я понимаю, что про Ханну я все напридумывал, на самом деле она обычная медсестра и сделать
Я передам доктору, что вы желаете с ним поговорить. Возможно, он к вам зайдет, когда у него будет время.
Прекрасно, говорю я. И президент тоже пусть заглянет. Заодно. А может, все-таки вы мне что-то скажете? Еще одна операция — это значит, мне стало лучше или мне стало хуже? К чему мне готовиться, к хорошему или к плохому?
Когда она оборачивается, глаза у нее выпучены так, что кажется, вот-вот выскочат из орбит. А вам известно, что каждый ваш вопрос стоит денег нашим налогоплательщикам? Там у двери дежурят двое охранников — каждому из них надо платить! К нам в приемный покой каждый день привозят больных. И у кого нет медицинской страховки, тех мы даже не можем положить. А вы — грабители, насильники, убийцы — разлеглись тут как господа на всем готовом, и все вам подай, да еще и отчитайся перед вами!.. Нет, не понимаю я этого.
Я делаю еще одну попытку. Эта операция, она что…
Счетчик вам надо поставить около кровати, вот что, резко отвечает она. Чтобы сразу было видно, сколько денег из-за вас вылетает в трубу. Тогда бы вы, может, помолчали, дали бы мне спокойно работать.
Это та же операция, что и…
Пятнадцать долларов.
Или это что-то совсем…
Еще пятнадцать долларов. Всего тридцать.
Я тупо смотрю на нее. Голова начинает затуманиваться. Я спрашиваю: Так вы требуете у меня денег?
Анжела невольно оглядывается: мало ли, еще обвинят в вымогательстве из-за какого-то зэка. Я вас не слышу, говорит она и начинает гудеть носом какой-то мотивчик. Я снова пытаюсь задать вопрос, но она гудит и гудит. Она меня не слышит.
Прекрасная серая пелена спускается сверху. Спасибо морфию.
Больше не оставляй меня, прошу я Ханну, когда она наконец возвращается.
Извини, красавчик. У меня были свои дела. А они, видишь, обрадовались, что меня нет, да и поволокли тебя на операционный стол.
И как там теперь? — спрашиваю я.
Она откидывает одеяло и смотрит на мой живот. Я уже забыл, как он выглядит.
Ничего, говорит она, сойдет. По мне, так убрали, и ладно.
Трубку убрали?
Ее самую. С ней, красавчик, ничего хорошего не жди. Без нее оно как-то спокойнее. И правильно сделали, что убрали, не нужна она тебе.
В голове все плывет. Меня опять накачали обезболивающими. Интересно, с чего бы? Хотя я не возражаю, конечно.
Ханна, сколько я тут лежу? Считая с самого начала?
Она заглядывает в мою историю. Двадцать три денечка.
Двадцать три. Значит, наши занятия уже практически кончились. Когда Том-Том меня пырнул, их оставалось всего четыре.
Как думаешь, на следующей неделе могут меня выписать?
Нет, красавчик.
Нет. Значит, Холли больше не будет. Но я все равно продолжаю писать.
Слушай,
Ханна, спрашиваю я, как это у тебя получается, что ты с преступником по-человечески разговариваешь?Это не у меня, красавчик. Это у тебя. Видно, Господь так решил.
От лекарств у меня начались видения. Прошлое проступает сквозь стены палаты, как картинки, нарисованные на тонкой бумаге с той стороны. Иногда я вижу себя в школе. В столовке главное первым стянуть у кого-нибудь жратву, а не успеешь — стянут твою. Но Хоуи так не хочет. Он говорит: Мне не нужна чужая еда, в меня все равно столько не влезет. Мне нужна своя. Я ему объясняю: Парень, хватай быстрее. Зазеваешься — не будет у тебя ни чужой, ни своей, помрешь с голоду. Я сто раз видел: привезут толстячка вроде тебя, не успеешь оглянуться, а от него уж один скелет остался. Его в гробике вынесут, в землю зароют, и даже камушка на могилке не поставят. И подыхаю со смеху. Он еще новичок, лицо такое круглое, испуганное — умора. Все сперва пугаются. Но это проходит, и после уже подыхаешь со смеху над всем подряд.
На том месте, где должна быть моя мама, пусто — дыра, будто выстриженная ножницами из семейного портрета. Помню папу. Правда, не лицо, а ноги: длинные, сильные, мускулистые, в коленях тонкие, как у лошади. И как мне приходилось подпрыгивать, чтобы дотянуться до его руки. Потом помню свои руки на экране телевизора. Папа сидит в кресле напротив, а я — наверно, совсем еще карапуз — хватаюсь руками за экран, чтобы не упасть. И вдруг вижу их там: две толстенькие детские руки в голубоватом сиянии. Это я.
Я открываю глаза, рядом сидит Холли. Точнее, так: сидит кто-то в желтом бумажном балахоне и в желтой маске — так теперь одеты все, кто ко мне заходит. Но лицо как у Холли. Опять видение.
Я закрываю глаза и слышу ее голос: Привет.
Это не вы.
Да? — говорит Холли. А кто же?
Мне хочется рассмеяться, но чтобы смеяться, нужны какие-то мышцы, а их у меня, кажется, вырезали — не знаю, в которой по счету операции.
Как вас сюда пропустили?
Попробовали бы не пропустить! Вся нижняя часть лица у нее скрыта маской, но по глазам видно, что она улыбается. Чтобы скрыть, что она умирает от страха.
Наверно, это Ханна ее провела. Хотя с тех пор, как я лежу в интенсивной терапии, Ханна ко мне больше не заходит. Да и как бы она смогла провести Холли мимо охранников? Нет, думаю я, Ханна бы смогла. Ханна может все.
Хорошо, говорю я. Хорошо, что вы пришли.
Нам не хватало вас на занятиях.
Да ладно.
Правда. Мы после еще что-то говорили, обсуждали, но все как-то… мелко.
Понятно. Том-Тома тоже не было?
Кажется, его перевели в тюрьму строгого режима.
В ее лице, точнее в глазах — потому что больше ничего не видно, — стоит какое-то особенное выражение. Тоска, отчаяние? Нет, не то. Мука.Это не мое слово, но это оно.
Рей, говорит она. То, что с вами случилось… Это так ужасно.
Ничего, тут это нормально. Привыкнете потом.
Зачем вы так?
Она оглядывает меня — не лицо, а всего меня целиком. Трубка опять торчит из живота, из-за нее меня и перевели в отделение интенсивной терапии.