Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Только к середине апреля снег окончательно сошел, но земля была холодная, сырая; не проклевывалась по скверам трава, не набухли как следует почки на деревьях. Все еще медлила весна, какая–то хилая она была, робкая, не хватало ей убедительности.

Последние две недели Вранцов чувствовал себя плохо, и чем дальше, тем хуже были его дела. Он и всегда–то весной хандрил, ощущая какую–то слабость, разбитость, головокружения, а на этот раз недуги особенно донимали его. «Значит, и у ворон бывает весенняя хандра, авитаминоз, — желчно думал он. — Или это уже шаг обратно к человеческой жизни?» Тощий, взъерошенный, с тусклым оперением, он, как никогда, был противен себе. Не хотелось даже на улицу высовываться, и большую часть дня просиживал у себя на чердаке, лишь вечером вылетая за кормом. Все зимние месяцы он очень ждал прихода весны, связывая с ней какие–то затаенные надежды на спасение, но весна пришла, а ему стало еще хуже, и никакого просвета впереди.

Казалось бы, при чем здесь времена года, что ему–то до них? Но

зимой, когда все ходили, втянув голову в плечи, нахохленные, неуклюжие, сами в темных своих одеждах чем–то похожие на ворон, Вранцов легче переносил свое уродство, как–то еще мирился с отвратительным обличьем своим. Когда же с приходом теплых дней москвичи заметно повеселели и расправили плечи, когда мужчины стали стройней, а женщины наряднее и привлекательней, собственная воронья плюгавость стала невыносимой для него. Сменилось время года, но в его положении не менялось ничего. Больше надеяться было не на что, и он ударился в самый беспросветный пессимизм. Целыми днями мрачно просиживал у себя на чердаке или где–нибудь на крыше за вентиляционной трубой, уже и не строя никаких планов спасенья, уже не веря в него.

Но как бы ни были плохи его собственные дела, жизнь вокруг не замирала, не останавливалась ни на миг. Больше того, именно в те апрельские дни что–то вдруг стронулось в обществе, наметились перемены в стране. Впервые за многие годы обновилось партийное руководство, готовились как будто важные решения, намечались какие–то новые пути. Чем–то новым повеяло в воздухе, в самом настроении людей. С раннего утра у газетных киосков выстраивались очереди. Читая газеты, люди переглядывались, обменивались короткими репликами, многозначительно кивали или с сомнением покачивали головой.

Что именно происходит, Вранцов в своем одиночестве не мог уяснить. Но, просматривая газеты, которые приносил к себе на чердак, он видел, что и в самом деле назревают какие–то важные перемены. Все чаще среди избитых штампов и шаблонных фраз мелькали смелые, непривычно острые суждения, все яснее просматривался новый реальный к делу подход. Все громче и настойчивей говорилось о преодолении застоя, о «перестройке», о борьбе с отжившим и косным, об устранении «завалов», накопившихся на пути развития общества за много лет. Замелькали новые понятия: «гласность», «ускорение», «социальная справедливость», «человеческий фактор». Оживилась, стала острей и предметней критика недостатков. Открыто дискутировались такие вопросы, которые раньше было не принято широко обсуждать. Несколько писателей выступили против амбициозного проекта поворота северных рек, и начальники больших главков, министры должны были оправдываться, обосновывать свои решения, доказывать свою правоту, что с непривычки получалось у них неуклюже. Газеты писали о злоупотреблениях деятелей столь высокого ранга, что прежде и тень подозрения коснуться их не могла. Стали публиковаться тревожные данные о распространении алкоголизма, наркомании, преступности, о таких вещах, которых не принято было касаться — считалось, что их вроде бы нет.

В одном из последних номеров «Правды» он наткнулся на большую статью о положении дел в социологии и с огромным вниманием прочитал ее. В статье было прямо сказано, что «на протяжении многих лет обществоведение наше находилось не в авангарде, а скорее в арьергарде общества», что, по сути, оно «тащилось за практикой, ограничиваясь в значительной мере повторением, разъяснением и одобрением уже принятых партийных решений». Ныне, писал дальше автор статьи, это уже становится невозможным. Наука должна изучать и освещать не только пройденные, но и предстоящие участки пути, заблаговременно предупреждать общество об ожидающих его трудностях, разрабатывать альтернативные варианты решений и обосновывать выбор лучших. Сориентированная таким образом научная деятельность не только может стать, но и реально становится одной из активных движущих сил, важнейшим инструментом перестройки. С необычной резкостью и прямотой говорилось об администрировании в руководстве наукой, о засилье догматизма и бюрократии, приводившем к подавлению новых и свежих идей. «Вражда и склоки между группами социологов, мелкая борьба самолюбий, неумение понять и признать друг друга привели к развалу целого ряда перспективных социологических коллективов. К этому добавилась специфическая кадровая политика, в результате которой наиболее талантливые социологи были вынуждены уйти в сторону и теперь работают практически в одиночку «на периферии» социологии».

Все это было хорошо знакомо ему, со всем этим он свыкся давно. Свыкся до такой степени, что, казалось, иначе не может и быть. И вот теперь черным по белому об этом писали в центральной газете, делая достоянием гласности то, что прежде обсуждалось лишь шепотом в узком кругу. Статья эта произвела сильное впечатление на него. Если к другим публикациям такого рода он относился еще с сомнением, как к очередной газетной кампании, то здесь, когда дело коснулось хорошо знакомой ему сферы, и вправду почувствовал перелом. «Это хорошо, — думал он. — Наконец–то появилась гласность. Пора открыть все окна, все двери, чтобы свежий ветер перемен выдул весь этот мусор, весь затхлый дух, который заполнил наши институты и ведомства. Дошло ведь до предела — дальше ехать некуда! Переливаем из пустого в порожнее, а жизнь–то уходит вперед. Так можно все проиграть, в самом

хвосте оказаться… Давно пора навести порядок, дать дорогу всему талантливому, новому! Ведь сколько умных и работящих людей у нас есть. А ходу им не дают. А ведь могли бы дела делать, науку двигать вперед…»

Но кратковременный этот подъем миновал, и тяжкая хворь опять одолела его. Настроение резко упало, и он затосковал. «Ты–то чего хлопочешь? — едко спрашивал он себя. — Тебя все это уже не касается. Ты экс–социолог в перьях, уже «перестроился». Ты свое получил! Тебя самого давно уже вымели, вымели из человеческой жизни вообще… Так что молчи и не каркай, дружище. Вот так!..»

В тяжкой болезненной истоме кружилась голова, болели глаза от дневного света, и только в чердачном одиночестве и полумраке боли чуть меньше мучили его. Была постоянная ломота в костях, и летать он почти не мог. Сил на это недоставало. Какая там человечья жизнь — он и к вороньей–то был уже неспособен! Давно перестал чистить перья и, оглядывая себя, видел, что у него неопрятный встопорщенный вид; но наплевать — все равно теперь, все одно! Все тело болело и ныло, состояние было ужасное, и оттого все виделось в мрачном свете. «Перестройка!.. Шуму–то сколько! — мрачно думал он, нахохлившись под стропилами в самом темном углу чердака. — А разве не было раньше–то этих перемен, перестроек? Уж только на его памяти было две: одна в пятьдесят шестом, другая в шестьдесят пятом. Ну и чем это кончилось?.. А ничем! Ну, вместо старых чинуш пришли новые, вместо прежнего «волюнтаризма» родился новый директивный стиль… Суета сует!.. Все приходит, и все уходит, и возвращается на круги своя…»

Особенно возрос в нем этот пессимизм, когда в одной из газет он встретил статью Пукелова, с пафосом ратующего за перестройку, смело вскрывающего застойные явления. Тон у автора был столь решительный, что, не будь Вранцов знаком с этим деятелем лично, наверняка решил бы, что писал смелый, прогрессивно мыслящий человек, один из тех, кому так трудно приходилось в застойные времена. «Ну вот, — желчно думал он. — Вот и все дела! Несогласных нет. Вот мы уже и перестроились!..» Вместе с горечью даже злорадство какое–то испытывал — пусть ему плохо, но и никому не будет хорошо.

То жар донимал, и тогда он сидел, вяло раскрыв клюв, почти теряя сознание от дурноты. То, наоборот, начинал бить страшный озноб, и, съежившись, он жался к какой–нибудь теплой трубе, пытаясь хоть немного согреться. И мысли шли тяжкие, безотрадные.

Даже если бы он оставался человеком, что сулила перестройка ему?.. Можно представить, какая у них в «конторе» нервозность и паника, как оживились склоки и трения, сколько мути со дна поднялось!.. Кому–то, конечно, придется уйти, и нет никаких гарантий, что не ему, Вранцову. Вот и вышла бы ему боком эта перестройка — оказался бы никому не нужным на улице. А уж места зава ему бы точно, как своих ушей, не видать.

«Допустим, в самом деле на этот раз перестройка, — с конченой мрачной откровенностью рассуждал он с собой. — Пусть новая жизнь начнется, пусть правда верх возьмет и справедливость победит. Пусть достойным воздадут по заслугам, а серость и бездарность будут посрамлены!.. Тебе–то какой в этом прок? Сам–то где в этом случае окажешься?.. Сказал бы где, да нецензурно пишется… Что ты можешь на сегодняшний день предъявить: какие труды, какие идеи? Ведь ты давно кончился как ученый, Вранцов! — сказал он себе. — Ты эти пятнадцать лет наукой занимался? Ты дело делал?.. Ты около дела только вертелся, и твоя песенка давно спета, Вранцов!..»

Болезнь, которая донимала и мучила его, была не простуда какая–нибудь, не краткая хворь. Наступало моментами облегчение, но потом снова ломота, лихорадка, жар — и сама по себе, как поначалу надеялся, не проходила она. Возможно, это была пневмония, может, и похуже чего, но как узнаешь, если на прием не только у врача, но даже у какого–нибудь ветеринара он рассчитывать не мог.

Птицей он ни разу до этого не болел — ни в зимнюю стужу на холодном чердаке, ни в осеннюю слякоть и распутицу. Последний раз болел еще человеком, как раз накануне превращения, когда вот так же сильно кружилась голова и бросало то в жар, то в холод. Тогда это кончилось плохо для него. Ну, значит, теперь, когда хуже некуда, вообще конец близок. Мысль эта не испугала. Наоборот, утешила даже его. Если зимой он еще на что–то надеялся и ранней весной тоже, то теперь последняя надежда покинула его. Чем дальше он будет эту волынку тянуть, тем больше тоски и страданий — вот и все. Уже не только человеческая, но даже нормальная воронья жизнь, больному и слабому, была недоступна ему. Так чего же он ждет? На что надеется? Прежде тосковал, но хотя бы физически чувствовал себя хорошо. А теперь все болело, от слабости едва крыло мог поднять — и до такой степени мерзко все было, что сдохнуть куда легче, чем жить. Все чаще и упорнее стал он думать о самоубийстве. Поначалу мысль эта казалась нелепой и даже пошлой какой–то. И не потому, что так уж хотелось жить, а просто из–за технической невыполнимости своей: не мог же он застрелиться или повеситься, как человек… Но если, скажем, броситься под поезд — для вороны и для человека исход одинаковый… И тогда он все чаще стал возвращаться к этой мысли, находя в ней порой утешение. Если люди прибегали к такому средству, чтобы избавиться от бедствий и зол, куда меньших, то ему–то чего терять? Уж если человеческой жизнью своей кто–то жертвовал, доведенный до крайности, то вороньей вообще грош цена.

Поделиться с друзьями: